"Поетичні майстерні" - Діалоги з Й. Бродським | Поетичні Майстерні - Львів







Глави:


І. Дитинство і юність в Ленінграді:
літо 1981 - зима 1992


(Далі російською)
ІІ. Марина Цветаєва:
весна 1980 - осінь 1990


ІІІ. Арешти, психлікарні, суд:
зима 1982 - зима 1989


IV. Вислання на Північ:
весна 1986


V. Роберт Фрост:
осінь 1979 - зима 1982


VI. Переслідування. Вислання на Захід:
осінь 1981 - літо 1983


VII. У.Х.Оден:
осінь 1978 - весна 1983


VIII. Життя в Нью-Йорку:
осінь 1978 - зима 1990


ІХ. Італія та інші подорожі:
осінь 1979 - весна 1992


Х. Згадуючи Ахматову:
осінь 1981 - зима 1986


ХІ. Перечитуючи листи Ахматової:
осінь 1991


ХІІ. Санкт-Петербург. Згадка про майбутнє:
осінь 1988 - зима 1992







ДІАЛОГИ З Й. БРОДСЬКИМ 1978 - 1992 роки.

С. Волков - Діалоги з Йосифом Бродським
ДІАЛОГИ ПРО КУЛЬТУРУ
Матеріали публікуються за однойменним виданням "ЭКСМО" Москва 2004 г. "CONVERSATIONS WITH BRODSKY



шрифти укрупняються.

(Зверху, на панелі інструментів. "Вид" - "Шрифти" - "Крупні")



   Глава 4. Ссылка на север: весна 1986


     СВ:  Давайте поговорим о вашей ссылке. Мне об этом интересно узнать
по многим причинам. В частности и потому, что меня  всегда  очень  привлекал
русский Север.

     ИБ:  Ну  это  был  не совсем тот русский Север, о котором обычно
идет речь в художественной литературе или искусстве.  И  который  так  любят
интеллигентные люди в России. Но зато он был настоящий.

     СВ: Вот и расскажите мне о настоящем Севере. Как вы туда попали?
Как развивались события после процесса?

     ИБ:  После  суда  меня отправили назад в участок, а из участка в
"Кресты". Из "Крестов" этапом через Вологду в Архангельск. Там меня посадили
на поезд и повезли. Куда везут, я не знал. И никто в поезде не знал.

     СВ: Была целая партия?

     ИБ: Да,  причем  там  были  кто  угодно.  В  большинстве  своем,
уголовники.   Никаких   так  называемых  интеллигентных  людей  мне  там  не
попадалось. Хотя был один человек, который, надо  сказать,  раз  и  навсегда
снял  для  меня  всю эту проблему правозащитного движения с повестки дня. Он
был со мной в одном купе.

     СВ: А что, ехали в нормальных поездах, с купе?

     ИБ: Нет, ну какие там нормальные поезда? Ехали в "Столыпине".

     СВ: А что это такое - "Столыпин"?

     ИБ: "Столыпин" - это тюремный вагон.  Так  называемый  вагонзак.
Существовал  он  в  двух  образцах:  до  модернизации  и  после.  У  нас был
старенький "Столыпин". Окна в купе забраны решетками  и  заколочены,  забиты
ставнями.  Купе  по  размеру рассчитано на четырех человек, как обычно. Но в
этом  купе  на  четырех  везут  шестнадцать,  да?  То  есть  верхняя   полка
перекидывается  и ее используют как сплошной лежак. И вас туда набивают как,
действительно, сельдей в бочку. Или, лучше сказать, как сардинки в банку.  И
таким образом вас везут.

     СВ: Как же вы там выживали?

     ИБ:  Это  был,  если  хотите,  некоторый  ад  на  колесах: Федор
Михайлович Достоевский или Данте. На оправку вас не выпускают, люди  наверху
мочатся,  все  это  течет  вниз.  Дышать  нечем. А публика - главным образом
блатари. Люди уже не с первым сроком, не со вторым, не с третьим - а  там  с
шестнадцатым.  И  вот в таком вагоне сидит напротив меня русский старик - ну
как их какой-нибудь Крамской рисовал, да? Точно такой-же  -  эти  мозолистые
руки,  борода.  Все  как полагается. Он в колхозе со скотного двора какой-то
несчастный мешок зерна увел, ему дали шесть лет. А он уже пожилой человек. И
совершенно понятно, что он на пересылке или в тюрьме  умрет.  И  никогда  до
освобождения  не дотянет. И ни один интеллигентный человек - ни в России, ни
на Западе - на его защиту не подымется. Никогда! Просто потому, что никто  и
никогда о нем и не узнает! Это было еще до процесса Синявского и Даниэля. Но
все-таки  уже  какое-то  шевеление  правозащитное  начиналось,  Но  за этого
несчастного старика никто бы слова не замолвил  -  ни  Би-Би-Си,  ни  "Голос
Америки". Никто! И когда видишь это - ну больше уже ничего не надо... Потому
что  все  эти  молодые  люди  - я их называл "борцовщиками" - они знали, что
делают, на что идут, чего ради.  Может  быть,  действительно  ради  каких-то
перемен. А может быть, ради того, чтобы думать про себя хорошо. Потому что у
них  всегда  была  какая-то аудитория, какие-то друзья, кореша в Москве. А у
этого старика никакой аудитории нет. Может быть,  у  него  есть  его  бабка,
сыновья  там.  Но  бабка  и  сыновья  никогда  ему не скажут: "Ты благородно
поступил, украв мешок зерна с колхозного двора, потому что нам жрать  нечего
было".  И  когда  ты такое видишь, то вся эта правозащитная лирика принимает
несколько иной характер.

     СВ: И куда же вас привезли?

     ИБ: В Каношу. Это такая станция между  Вологдой  и  Няндомой,  в
южной   части   Архангельской   области.   В  Коноше  меня  расконвоировали.
Начальником отделения милиции там  был  майор  Одинцов,  как  сейчас  помню.
Единственный,  по-моему,  приличный  человек,  которого  я  встретил  в этой
системе. Сейчас-то он, наверное, в отставке или мертв. Потому  что  при  той
жизни,  я  думаю,  долго  протянуть нельзя. Совершенно замечательный человек
был. Ну вот. И он послал меня, как и всех других высланных, искать работу  в
окрестных деревнях.

     СВ:   Как   это  -  искать  работу?  Разве  вас  не  посылали  в
определенное место?

     ИБ: Нет, нам говорили: вот поезжайте туда-то и поговорите - если
вас возьмут на работу, мы вас, что называется, поддержим. И так я нашел себе
это самое село Норенское Коношского района. Очень хорошее было село. Оно мне
еще и потому понравилась, что название было похоже  чрезвычайно  на  фамилию
тогдашней жены Евгения Рейна.

     СВ: Это был колхоз?

     ИБ: Нет, совхоз.

     СВ: И что была за работа?

     ИБ:  Ну  работа  там  какая - батраком! Но меня это нисколько не
пугало. Наоборот, ужасно нравилось. Потому что это был чистый  Роберт  Фрост
или  наш  Клюев:  Север,  холод,  деревня, земля. Такой абстрактный сельский
пейзаж. Самое абстрактное из всего, что я видел в своей жизни.

     СВ: Что вы имеете в виду?

     ИБ: Я уж не знаю, как это объяснить. Никаких особенных теорий  у
меня  на  этот  счет  нет,  могу говорить исключительно про ощущения. Прежде
всего, специфическая растительность. Она, в принципе, непривлекательна - все
эти елочки, болотца. Человеку там делать нечего ни  в  качестве  движущегося
тела  в  пейзаже, ни в качестве зрителя. Потому что чего же он там увидит? И
это колоссальное однообразие в итоге сообщает вам нечто о мире и о жизни.

     СВ: А белые ночи?

     ИБ:  Совершенно  замечательные!  Они  вносили  элемент   полного
абсурда,  поскольку проливали слишком много света на то, что этого освещения
совершенно не заслуживало. И тогда вы видели то, чего  можно  в  принципе  и
вообще не видеть дольше чем нужно.

     СВ:  Мне  тоже  знакомо  это  ощущение,  когда белый ровный свет
освещает серую ровную поверхность.

     ИБ: И постройки там соответствующие. Я говорю  не  о  планировке
домов,  а  исключительно об их цвете. Дома деревянные, а дерево это - словно
выцветшее.

     СВ: А люди там какого цвета?

     ИБ: Как правило, русоволосые. То есть того же  самого  цвета.  И
одеваются  они так же. В итоге цветовая гамма там абсолютно единая. Я всегда
говорю, что если представить себе цвет времени, то  он  скорее  всего  будет
серым. Это и есть главное зрительное впечатление и ощущение от Севера.

     СВ: А как вы переносили холода?

     ИБ:  Когда  зимой  температура  начинает  падать  -  сначала  до
пятнадцати градусов по Цельсию, потом до двадцати, потом до двадцати пяти  -
ты  еще  замечаешь,  что  мороз  крепчает,  что  становится  все  холоднее и
холоднее. Но температура продолжает падать и дальше, когда ты уже перестаешь
замечать ее изменения как качественные, перестаешь на  них  реагировать.  То
есть  температуре  как  бы уже и незачем падать. Тем не менее она продолжает
падать. Нечто схожее, но с обратным знаком, происходит на  экваторе.  Там  -
чудовищная  жара,  которая  все  увеличивается,  хотя  ты  это уже больше не
воспринимаешь. Но в этой эскалации жары есть хоть какой-то смысл.  Поскольку
благодаря жаре какие-то дополнительные формы жизни прорезаются на свет. В то
время как при холоде этого как раз не происходит.

     СВ: Скорее наоборот!

     ИБ:  И  у  тебя  словно  появляется предысторическая память - об
обледенении,  прочих  подобных  вещах.  Но  мне  это  как  раз   чрезвычайно
нравилось, такой вот неприкладной характер природы.

     СВ: Расскажите подробнее, что это за земли.

     ИБ:  Довольно специфические. Это были так называемые суворовские
дачи: земля, которую Екатерина Великая подарила Суворову после каких-то  его
очередных побед. Но он там никогда не бывал. И так получилось, что на землях
этих  никогда  не  было  помещиков.  И единственный оброк, который крестьяне
платили, была десятина монастырям.

     СВ: То есть это были крепкие хозяйства?

     ИБ: Да, довольно  зажиточные  -  постольку,  поскольку  позволял
климат. И что самое удивительное - климат действительно позволял. Потому что
в   Архангельске   до   семнадцатого   года,  как  это  явствует  из  многих
свидетельств, вода буквально кипела от пароходов, вывозивших производившееся
в этих краях зерно. В то время как сейчас она кипит потому, что  зерно  туда
привозят   из-за   границы.   Я  не  хочу  сказать,  что  у  меня  тоска  по
дореволюционным временам, потому что я и не жил  тогда,  и  вообще  мне  все
равно.  Но  факт, что до революции крестьяне там, на Севере, горя особенного
не хватили, да?

     СВ: А после революции?

     ИБ: Я об одной вещи могу сказать. С возникновением  совхозов,  с
внедрением   механизации,   культурный   слой   почвы   (а   там   он  очень
незначительный, поскольку все это сидит на  камнях,  на  граните)  был  снят
тракторами.   Ведь  в  чем,  собственно,  прелесть  патриархального  способа
обработки почвы? Не в том, что лошадка - это живое существо, с которым можно
поговорить и за гриву подержаться. А в том, что плуг глубоко  не  берет,  то
есть не разрушает культурный слой почвы.

     СВ: Как же крестьяне там управлялись?

     ИБ:  Я туда приехал как раз весной, это был март-апрель, и у них
начиналась посевная. Снег сошел, но этого мало, потому что с этих полей надо
еще выворотить огромнейшие валуны. То есть половина времени этой посевной  у
населения  уходила  на выворачивание валунов и камней с полей. Чтоб там хоть
что-то росло. Про это говорить - смех и слезы. Потому что если меня на свете
что-нибудь действительно выводит из себя или возмущает, так это  то,  что  в
России творится именно с землей, с крестьянами. Меня это буквально сводило с
ума!  Потому  что  нам, интеллигентам, что - нам книжку почитать, и обо всем
забыл, да? А эти люди ведь на земле живут. У них ничего другого нет.  И  для
них  это  -  настоящее горе. Не только горе - у них и выхода никакого нет. В
город их не пустят, да если и пустят, то что они там делать станут? И что же
им остается? Вот они и пьют, спиваются, дерутся,  режутся.  То  есть  просто
происходит разрушение личности. Потому что и земля разрушена. Просто отнята.

     СВ: А эти люди верующие?

     ИБ:  Нет,  на  самом-то  деле народ там совершенно не церковный.
Церковь в этой деревне была разрушена еще в  восемнадцатом  году.  Крестьяне
мне рассказывали, что советская власть учинила у них с церковью. В мое время
кое  у кого по углам еще висели иконы, но это скорее было соблюдение старины
и попытка сохранить какую-то культуру, нежели действительно вера в Бога.  То
есть  по  одному  тому,  как они себя вели и как грешили - ни о какой вере и
речи быть не могло. Иногда чувствовался такой как бы вздох, что вот  -  жить
тяжело  и,  в  общем,  хорошо  бы  помолиться. Но до ближайшей церкви им там
канать было очень далеко. И потому речь об этом почти и не заходила.  Иногда
они собирались, чтобы потрепаться, но как правило все это в итоге выливалось
в  пьянство и драки. Несколько раз хватались за ножи. Но в основном это были
драки - с крупным мордобитием,  кровью.  В  общем,  хрестоматийная  сельская
жизнь.

     СВ: И как же вы там обжились?

     ИБ:  А  замечательно!  Это, конечно, грех говорить так, и, может
быть, это даже и неверно, но мне гораздо легче было  общаться  с  населением
этой деревни, нежели с большинством своих друзей и знакомых в родном городе.
Не  говоря  уж об общении с начальством. Во всяком случае, так мне это тогда
представлялось.

     СВ: У кого же вы там, в деревне поселились?

     ИБ: Сначала - у Анисьи Пестеревой. Как же ее по  отчеству?  Боже
правый,  совершенно  забываю. А потом - у Константина Борисовича Пестерева и
его жены Афанасьи Михайловны. Они жили в двух избах: летом в летней, а когда
зима наступала, они переселялись в зимнюю избу. И, поскольку мне не  так  уж
много  пространства и надо было, я снимал у них зимой летнюю избу, а летом -
зимнюю.

     СВ: И сколько вы им платили за это?

     ИБ: Ну, гроши: рублей сто, то есть  десятку  новыми.  Константин
Борисович  у  меня  все  равно  забирал  эти деньги вперед - на бутылку, да?
Замечательный  человек  был.  Вообще  вся  эта  деревенская  публика  -   за
исключением  одного  дегенерата-бригадира - была совершенно замечательная. А
бригадир этот, кстати, не в этой деревне и жил.

     СВ: А деревня была большая?

     ИБ: Нет, там четырнадцать дворов всего и  было.  Но  я  вот  что
скажу.  Когда  я там вставал с рассветом и рано утром, часов в шесть, шел за
нарядом в правление, то понимал, что в  этот  же  самый  час  по  всей,  что
называется,  великой  земле  русской  происходит  то же самое: народ идет на
работу. И я по праву ощущал свою принадлежность к этому народу. И  это  было
колоссальное  ощущение!  Если с птичьего полета на эту картину взглянуть, то
дух захватывает. Хрестоматийная Россия! Ну разумеется, работа  эта  тяжелая,
никто работать не любит, но люди там, в деревне, колоссально добрые и умные.
То есть не то чтобы умные, но такие хитрые. Вот что замечательно.

     СВ: И как они к вам относились?

     ИБ:  Совершенно  замечательно! Видите ли, у них там ни фельдшера
не было, ничего. А у меня лекарства с собой кое-какие были. И я как  мог  их
подлечивал   -  знаете,  из  старых  своих  медицинских  амбиций.  Давал  им
болеутоляющее, аспирин. Ничего этого у них там не было. Или за  этим  добром
надо  было  ехать  километров  тридцать.  Не всякий день поедешь. Потому что
дороги, как полагается, чудовищные. У них ведь там и электричества не  было,
никаких там "лампочек Ильича".

     СВ: При керосиновых лампах сидели?

     ИБ: Керосин, свечи... Красиво очень... Особенно зимой, по ночам.

     СВ:  А  крестьяне  знали,  за что вас сослали? Они знали, что вы
пишете стихи?

     ИБ: Знали. Сначала они думали, что я шпион.  Потому  что  кто-то
услышал  по Би-Би-Си передачу - их можно было поймать на приемнике "Родина",
который работал на батареях, знаете? И, значит, пустили слух, что  я  шпион.
Но  потом  они  поняли, что нет, совсем не шпион. Тогда они решили, что я за
веру пострадал. Ну это была с их стороны ошибка, и я объяснил им, что это не
совсем так. А потом они просто привыкли ко мне, довольно быстро привыкли.  В
гости  приглашали.  И когда я оттуда по освобождении уезжал, то прощались со
мной, я должен сказать, довольно трогательно.

     СВ: А чем вы питались?

     ИБ: Ну там существовал магазин, сельпо,  где  продавались  хлеб,
водка и мыло, когда его привозили. Иногда появлялась мука, иногда - какие-то
чудовищные рыбные консервы. Которые я один раз попробовал и - какой я ни был
голодный  -  доесть  никакие смог. Магазин этот, пока я там был, обновили. И
вот я помню - абсолютно пустые прилавки и полки, новенькие такие. И только в
одном углу - знаете, как в красном углу иконы? -  сбились  буханки  хлеба  и
бутылки водки. И больше ничего нет!

     СВ: А что еще ели? Мясо бывало?

     ИБ:  Знаете,  это  ведь  был  животноводческий  совхоз,  они там
выкармливали телят. Но мяса этого они никогда не видели. Только если теленок
сломает себе ногу, то его, чем с ним возиться, прибивают. Тогда составляется
официальный акт, шкуру с теленка снимают, а мясо раздают населению.  И  еще,
если кто кабана держит, то кабана можно заколоть. Так и живут.

     СВ: А письма вам в ссылку приходили?

     ИБ:  Да,  и  даже  довольно  много. И сам я писем писал довольно
много.

     СВ: И они доходили по назначению?

     ИБ: Более или менее. Они, конечно, перлюстрировались, но мне это
было как-то все равно. Ну в ряде случаев я выражался обиняками, но это  было
даже  приятно, поскольку ускоряет развитие метафорических систем. Такие вещи
всегда полезны для языка, тем более для литератора.

     СВ: Письма вам приносил почтальон или вы  должны  были  за  ними
ездить?

     ИБ: Нет, письма мне приходили на деревню, как и всем остальным.

     СВ: А свои письма вы откуда отправляли?

     ИБ:  Обыкновенно  с  почты,  но  иногда,  если возникала оказия,
передавал шоферу. Тогда он бросал на железнодорожной станции. Это  вроде  бы
увеличивало  шансы,  что  письмо  дойдет  по  назначению. Но районы-то эти -
Каноша,  Няндома,  Ерцево  -  традиционно  лагерные.   Так   что   там   вся
корреспонденция в той или иной степени находилась под наблюдением.

     СВ: А вы сами находились под наблюдением?

     ИБ:  Как  же!  Раз  или  два в месяц приезжали ко мне устраивать
обыск из местного отделения...

     СВ: Из местного отделения КГБ или милиции?

     ИБ: А там это совершенно одно и то же, никакой разницы нет.  Два
человека приезжали на мотоцикле, входили ко мне в избу. Замечательная у меня
изба  была, между прочим. Отношения - самые патриархальные. Я понимал, зачем
они приехали. Они: "Вот, Иосиф Александрович, в  гости  приехали".  Я:  "Да,
очень  рад  вас  видеть".  Они:  "Ну,  как гостей надо приветствовать?" Ну я
понимаю, что надо идти за бутылкой. Возвращался я  с  бутылкой  минут  через
сорок-пятьдесят, когда дело было уже сделано. Они уже сидели всем довольные,
поджидали  меня. Да и что они могли понять во всех этих книжках, которые там
валялись? Тут мы садились и распивали эту бутылку, после чего  они  уезжали.
Он   весьма   примечателен,   этот   повальный  алкоголизм,  в  который  все
государственные программы и начинания в России в  итоге  и  упираются.  Это,
конечно,  и  грустно,  и  чудовищно.  Но,  с  другой  стороны,  что ж с этим
поделаешь? И по крайней мере что-то человеческое все-таки в людях оставалось
благодаря этому.

     СВ: Благодаря этой пьяни?

     ИБ: Да, именно благодаря этой  пьяни.  И  потому  я  в  принципе
предпочел  бы,  чтобы  начальники  -  там,  наверху  -  были  алкашами, а не
трезвенниками.

     СВ: А вы думаете, они не алкаши?

     ИБ: Думаю, что все-таки не алкаши, нет. Думаю, что они дело свое
как-то смекают. Если бы они были алкаши, их бы там не было.  Но  о  них  мне
неохота  думать. Не такой уж это замечательный предмет для размышлений. Да и
здоровье не позволяет уже...

     СВ: А вы-то сами там пили?

     ИБ: Вы знаете, не очень. Не очень. Потому  что  водка  там  была
чудовищная, няндомской выделки. То есть чистая табуретовка, поскольку делали
ее  из  древесного  спирта.  Ее  если  взболтнешь, она становилась белой как
молоко. И вот такую страшную водку народ там пил.

     СВ: А сексуальная жизнь?

     ИБ: Никакой.

     СВ: Так все полтора года и просидели на воздержании?

     ИБ: Более или менее да. Ну руки, конечно, шли в ход. Но в  общем
- главным  образом  воздержание.  Иногда  хозяин  мой  мне  говорил:  "Иосиф
Александрович, поезжай в Каношу!"  А  я  туда  выезжать  имел  право  только
получив  специальное  разрешение от милиции. Вот я ему и отвечаю: "Ну чего я
туда поеду, Константин Борисович?" - "Там клуб, девки...  Поезжай,  поезжай!
Лучше  будет!"  А там в клубе у местных, действительно происходило некоторое
сексуальное движение: приезжали шофера и все  эти  брошенные  бабы  находили
себе  применение. А вообще-то там шел такой колоссальный инцест, inbreeding.
Потому что там всего-то две или три фамилии, все друг с другом  находятся  в
какой-то  родственной  связи.  Ну,  у бабы мужик в поле, а в это время к ней
председатель сельсовета бежит. Все про это знают, но приличия тем  не  менее
соблюдаются.  Мужик,  например,  идет  в  поле  не  просто, а телефонограмму
передать. Хотя в деревне телефона никакого  нету,  а  есть  только  вертушка
такая.

     СВ: А как вы там жили без воды?

     ИБ: Почему ж без воды? Там были колодцы.

     СВ:  Нет, я другое имею в виду. Помните, вы говорили мне о своей
зачарованности петербургскими перспективами? А они ведь в Петербурге связаны
с водой, с горизонтом. Разве в ссылке где-нибудь рядом с вами  была  большая
река?

     ИБ:  Нет, только маленькая речка - Норежка. Дом, в котором я жил
большей частью, стоял на самом краю деревни, на отшибе. И от  меня  до  этой
речки  было  ближе  всего.  Речка-то  эта была шириной с эту комнату, и даже
поуже. Только и  дела,  что  мостик,  И  вы  правы,  конечно,  -  отсутствие
горизонта  сводило  меня  с  ума.  Потому  что  там были только холмы, холмы
бесконечные. Даже не холмы, а такие бугры, знаете? И ты посреди этих бугров.
Есть отчего сойти с ума. И если вернуться к нашему давешнему  разговору,  то
родной  город чем особо приятен - тем, что там огромные просторы, да? Стоишь
на Литейном мосту - и все, что творится за Троицким мостом,  это  уже  конец
мира.  Или  наоборот  -  выход  в  новый  мир. И, конечно, солнце заходит за
горизонт, а ты балдеешь от этого. Но  в  этом  кроется  опасность  банальной
интерпретации.  Ты  смотришь  на  закат  и  видишь  в  нем  знамение. И тебе
невдомек,  что  все  эти  невероятные  краски  связаны  с  пространством,  с
преломлением света. Это, знаете ли, колоссально интересное явление.

     СВ: А книги к вам в ссылку доходили?

     ИБ:  Мне присылали книги, и довольно много. С книгами было все в
порядке. Когда я освободился, то увез с  собой  в  Ленинград  сто  с  лишним
килограмм книг.

     СВ: А стихи вы там писали?

     ИБ:  Довольно  много. Но ведь там и делать было больше нечего. И
вообще, это был, как я сейчас вспоминаю, один  из  лучших  периодов  в  моей
жизни. Бывали и не хуже, но лучше - пожалуй, не было.




Соломон Волков.