Глава 4. Ссылка на север: весна 1986
СВ: Давайте поговорим о вашей ссылке. Мне об этом интересно узнать
по многим причинам. В частности и потому, что меня всегда очень привлекал
русский Север.
ИБ: Ну это был не совсем тот русский Север, о котором обычно
идет речь в художественной литературе или искусстве. И который так любят
интеллигентные люди в России. Но зато он был настоящий.
СВ: Вот и расскажите мне о настоящем Севере. Как вы туда попали?
Как развивались события после процесса?
ИБ: После суда меня отправили назад в участок, а из участка в
"Кресты". Из "Крестов" этапом через Вологду в Архангельск. Там меня посадили
на поезд и повезли. Куда везут, я не знал. И никто в поезде не знал.
СВ: Была целая партия?
ИБ: Да, причем там были кто угодно. В большинстве своем,
уголовники. Никаких так называемых интеллигентных людей мне там не
попадалось. Хотя был один человек, который, надо сказать, раз и навсегда
снял для меня всю эту проблему правозащитного движения с повестки дня. Он
был со мной в одном купе.
СВ: А что, ехали в нормальных поездах, с купе?
ИБ: Нет, ну какие там нормальные поезда? Ехали в "Столыпине".
СВ: А что это такое - "Столыпин"?
ИБ: "Столыпин" - это тюремный вагон. Так называемый вагонзак.
Существовал он в двух образцах: до модернизации и после. У нас был
старенький "Столыпин". Окна в купе забраны решетками и заколочены, забиты
ставнями. Купе по размеру рассчитано на четырех человек, как обычно. Но в
этом купе на четырех везут шестнадцать, да? То есть верхняя полка
перекидывается и ее используют как сплошной лежак. И вас туда набивают как,
действительно, сельдей в бочку. Или, лучше сказать, как сардинки в банку. И
таким образом вас везут.
СВ: Как же вы там выживали?
ИБ: Это был, если хотите, некоторый ад на колесах: Федор
Михайлович Достоевский или Данте. На оправку вас не выпускают, люди наверху
мочатся, все это течет вниз. Дышать нечем. А публика - главным образом
блатари. Люди уже не с первым сроком, не со вторым, не с третьим - а там с
шестнадцатым. И вот в таком вагоне сидит напротив меня русский старик - ну
как их какой-нибудь Крамской рисовал, да? Точно такой-же - эти мозолистые
руки, борода. Все как полагается. Он в колхозе со скотного двора какой-то
несчастный мешок зерна увел, ему дали шесть лет. А он уже пожилой человек. И
совершенно понятно, что он на пересылке или в тюрьме умрет. И никогда до
освобождения не дотянет. И ни один интеллигентный человек - ни в России, ни
на Западе - на его защиту не подымется. Никогда! Просто потому, что никто и
никогда о нем и не узнает! Это было еще до процесса Синявского и Даниэля. Но
все-таки уже какое-то шевеление правозащитное начиналось, Но за этого
несчастного старика никто бы слова не замолвил - ни Би-Би-Си, ни "Голос
Америки". Никто! И когда видишь это - ну больше уже ничего не надо... Потому
что все эти молодые люди - я их называл "борцовщиками" - они знали, что
делают, на что идут, чего ради. Может быть, действительно ради каких-то
перемен. А может быть, ради того, чтобы думать про себя хорошо. Потому что у
них всегда была какая-то аудитория, какие-то друзья, кореша в Москве. А у
этого старика никакой аудитории нет. Может быть, у него есть его бабка,
сыновья там. Но бабка и сыновья никогда ему не скажут: "Ты благородно
поступил, украв мешок зерна с колхозного двора, потому что нам жрать нечего
было". И когда ты такое видишь, то вся эта правозащитная лирика принимает
несколько иной характер.
СВ: И куда же вас привезли?
ИБ: В Каношу. Это такая станция между Вологдой и Няндомой, в
южной части Архангельской области. В Коноше меня расконвоировали.
Начальником отделения милиции там был майор Одинцов, как сейчас помню.
Единственный, по-моему, приличный человек, которого я встретил в этой
системе. Сейчас-то он, наверное, в отставке или мертв. Потому что при той
жизни, я думаю, долго протянуть нельзя. Совершенно замечательный человек
был. Ну вот. И он послал меня, как и всех других высланных, искать работу в
окрестных деревнях.
СВ: Как это - искать работу? Разве вас не посылали в
определенное место?
ИБ: Нет, нам говорили: вот поезжайте туда-то и поговорите - если
вас возьмут на работу, мы вас, что называется, поддержим. И так я нашел себе
это самое село Норенское Коношского района. Очень хорошее было село. Оно мне
еще и потому понравилась, что название было похоже чрезвычайно на фамилию
тогдашней жены Евгения Рейна.
СВ: Это был колхоз?
ИБ: Нет, совхоз.
СВ: И что была за работа?
ИБ: Ну работа там какая - батраком! Но меня это нисколько не
пугало. Наоборот, ужасно нравилось. Потому что это был чистый Роберт Фрост
или наш Клюев: Север, холод, деревня, земля. Такой абстрактный сельский
пейзаж. Самое абстрактное из всего, что я видел в своей жизни.
СВ: Что вы имеете в виду?
ИБ: Я уж не знаю, как это объяснить. Никаких особенных теорий у
меня на этот счет нет, могу говорить исключительно про ощущения. Прежде
всего, специфическая растительность. Она, в принципе, непривлекательна - все
эти елочки, болотца. Человеку там делать нечего ни в качестве движущегося
тела в пейзаже, ни в качестве зрителя. Потому что чего же он там увидит? И
это колоссальное однообразие в итоге сообщает вам нечто о мире и о жизни.
СВ: А белые ночи?
ИБ: Совершенно замечательные! Они вносили элемент полного
абсурда, поскольку проливали слишком много света на то, что этого освещения
совершенно не заслуживало. И тогда вы видели то, чего можно в принципе и
вообще не видеть дольше чем нужно.
СВ: Мне тоже знакомо это ощущение, когда белый ровный свет
освещает серую ровную поверхность.
ИБ: И постройки там соответствующие. Я говорю не о планировке
домов, а исключительно об их цвете. Дома деревянные, а дерево это - словно
выцветшее.
СВ: А люди там какого цвета?
ИБ: Как правило, русоволосые. То есть того же самого цвета. И
одеваются они так же. В итоге цветовая гамма там абсолютно единая. Я всегда
говорю, что если представить себе цвет времени, то он скорее всего будет
серым. Это и есть главное зрительное впечатление и ощущение от Севера.
СВ: А как вы переносили холода?
ИБ: Когда зимой температура начинает падать - сначала до
пятнадцати градусов по Цельсию, потом до двадцати, потом до двадцати пяти -
ты еще замечаешь, что мороз крепчает, что становится все холоднее и
холоднее. Но температура продолжает падать и дальше, когда ты уже перестаешь
замечать ее изменения как качественные, перестаешь на них реагировать. То
есть температуре как бы уже и незачем падать. Тем не менее она продолжает
падать. Нечто схожее, но с обратным знаком, происходит на экваторе. Там -
чудовищная жара, которая все увеличивается, хотя ты это уже больше не
воспринимаешь. Но в этой эскалации жары есть хоть какой-то смысл. Поскольку
благодаря жаре какие-то дополнительные формы жизни прорезаются на свет. В то
время как при холоде этого как раз не происходит.
СВ: Скорее наоборот!
ИБ: И у тебя словно появляется предысторическая память - об
обледенении, прочих подобных вещах. Но мне это как раз чрезвычайно
нравилось, такой вот неприкладной характер природы.
СВ: Расскажите подробнее, что это за земли.
ИБ: Довольно специфические. Это были так называемые суворовские
дачи: земля, которую Екатерина Великая подарила Суворову после каких-то его
очередных побед. Но он там никогда не бывал. И так получилось, что на землях
этих никогда не было помещиков. И единственный оброк, который крестьяне
платили, была десятина монастырям.
СВ: То есть это были крепкие хозяйства?
ИБ: Да, довольно зажиточные - постольку, поскольку позволял
климат. И что самое удивительное - климат действительно позволял. Потому что
в Архангельске до семнадцатого года, как это явствует из многих
свидетельств, вода буквально кипела от пароходов, вывозивших производившееся
в этих краях зерно. В то время как сейчас она кипит потому, что зерно туда
привозят из-за границы. Я не хочу сказать, что у меня тоска по
дореволюционным временам, потому что я и не жил тогда, и вообще мне все
равно. Но факт, что до революции крестьяне там, на Севере, горя особенного
не хватили, да?
СВ: А после революции?
ИБ: Я об одной вещи могу сказать. С возникновением совхозов, с
внедрением механизации, культурный слой почвы (а там он очень
незначительный, поскольку все это сидит на камнях, на граните) был снят
тракторами. Ведь в чем, собственно, прелесть патриархального способа
обработки почвы? Не в том, что лошадка - это живое существо, с которым можно
поговорить и за гриву подержаться. А в том, что плуг глубоко не берет, то
есть не разрушает культурный слой почвы.
СВ: Как же крестьяне там управлялись?
ИБ: Я туда приехал как раз весной, это был март-апрель, и у них
начиналась посевная. Снег сошел, но этого мало, потому что с этих полей надо
еще выворотить огромнейшие валуны. То есть половина времени этой посевной у
населения уходила на выворачивание валунов и камней с полей. Чтоб там хоть
что-то росло. Про это говорить - смех и слезы. Потому что если меня на свете
что-нибудь действительно выводит из себя или возмущает, так это то, что в
России творится именно с землей, с крестьянами. Меня это буквально сводило с
ума! Потому что нам, интеллигентам, что - нам книжку почитать, и обо всем
забыл, да? А эти люди ведь на земле живут. У них ничего другого нет. И для
них это - настоящее горе. Не только горе - у них и выхода никакого нет. В
город их не пустят, да если и пустят, то что они там делать станут? И что же
им остается? Вот они и пьют, спиваются, дерутся, режутся. То есть просто
происходит разрушение личности. Потому что и земля разрушена. Просто отнята.
СВ: А эти люди верующие?
ИБ: Нет, на самом-то деле народ там совершенно не церковный.
Церковь в этой деревне была разрушена еще в восемнадцатом году. Крестьяне
мне рассказывали, что советская власть учинила у них с церковью. В мое время
кое у кого по углам еще висели иконы, но это скорее было соблюдение старины
и попытка сохранить какую-то культуру, нежели действительно вера в Бога. То
есть по одному тому, как они себя вели и как грешили - ни о какой вере и
речи быть не могло. Иногда чувствовался такой как бы вздох, что вот - жить
тяжело и, в общем, хорошо бы помолиться. Но до ближайшей церкви им там
канать было очень далеко. И потому речь об этом почти и не заходила. Иногда
они собирались, чтобы потрепаться, но как правило все это в итоге выливалось
в пьянство и драки. Несколько раз хватались за ножи. Но в основном это были
драки - с крупным мордобитием, кровью. В общем, хрестоматийная сельская
жизнь.
СВ: И как же вы там обжились?
ИБ: А замечательно! Это, конечно, грех говорить так, и, может
быть, это даже и неверно, но мне гораздо легче было общаться с населением
этой деревни, нежели с большинством своих друзей и знакомых в родном городе.
Не говоря уж об общении с начальством. Во всяком случае, так мне это тогда
представлялось.
СВ: У кого же вы там, в деревне поселились?
ИБ: Сначала - у Анисьи Пестеревой. Как же ее по отчеству? Боже
правый, совершенно забываю. А потом - у Константина Борисовича Пестерева и
его жены Афанасьи Михайловны. Они жили в двух избах: летом в летней, а когда
зима наступала, они переселялись в зимнюю избу. И, поскольку мне не так уж
много пространства и надо было, я снимал у них зимой летнюю избу, а летом -
зимнюю.
СВ: И сколько вы им платили за это?
ИБ: Ну, гроши: рублей сто, то есть десятку новыми. Константин
Борисович у меня все равно забирал эти деньги вперед - на бутылку, да?
Замечательный человек был. Вообще вся эта деревенская публика - за
исключением одного дегенерата-бригадира - была совершенно замечательная. А
бригадир этот, кстати, не в этой деревне и жил.
СВ: А деревня была большая?
ИБ: Нет, там четырнадцать дворов всего и было. Но я вот что
скажу. Когда я там вставал с рассветом и рано утром, часов в шесть, шел за
нарядом в правление, то понимал, что в этот же самый час по всей, что
называется, великой земле русской происходит то же самое: народ идет на
работу. И я по праву ощущал свою принадлежность к этому народу. И это было
колоссальное ощущение! Если с птичьего полета на эту картину взглянуть, то
дух захватывает. Хрестоматийная Россия! Ну разумеется, работа эта тяжелая,
никто работать не любит, но люди там, в деревне, колоссально добрые и умные.
То есть не то чтобы умные, но такие хитрые. Вот что замечательно.
СВ: И как они к вам относились?
ИБ: Совершенно замечательно! Видите ли, у них там ни фельдшера
не было, ничего. А у меня лекарства с собой кое-какие были. И я как мог их
подлечивал - знаете, из старых своих медицинских амбиций. Давал им
болеутоляющее, аспирин. Ничего этого у них там не было. Или за этим добром
надо было ехать километров тридцать. Не всякий день поедешь. Потому что
дороги, как полагается, чудовищные. У них ведь там и электричества не было,
никаких там "лампочек Ильича".
СВ: При керосиновых лампах сидели?
ИБ: Керосин, свечи... Красиво очень... Особенно зимой, по ночам.
СВ: А крестьяне знали, за что вас сослали? Они знали, что вы
пишете стихи?
ИБ: Знали. Сначала они думали, что я шпион. Потому что кто-то
услышал по Би-Би-Си передачу - их можно было поймать на приемнике "Родина",
который работал на батареях, знаете? И, значит, пустили слух, что я шпион.
Но потом они поняли, что нет, совсем не шпион. Тогда они решили, что я за
веру пострадал. Ну это была с их стороны ошибка, и я объяснил им, что это не
совсем так. А потом они просто привыкли ко мне, довольно быстро привыкли. В
гости приглашали. И когда я оттуда по освобождении уезжал, то прощались со
мной, я должен сказать, довольно трогательно.
СВ: А чем вы питались?
ИБ: Ну там существовал магазин, сельпо, где продавались хлеб,
водка и мыло, когда его привозили. Иногда появлялась мука, иногда - какие-то
чудовищные рыбные консервы. Которые я один раз попробовал и - какой я ни был
голодный - доесть никакие смог. Магазин этот, пока я там был, обновили. И
вот я помню - абсолютно пустые прилавки и полки, новенькие такие. И только в
одном углу - знаете, как в красном углу иконы? - сбились буханки хлеба и
бутылки водки. И больше ничего нет!
СВ: А что еще ели? Мясо бывало?
ИБ: Знаете, это ведь был животноводческий совхоз, они там
выкармливали телят. Но мяса этого они никогда не видели. Только если теленок
сломает себе ногу, то его, чем с ним возиться, прибивают. Тогда составляется
официальный акт, шкуру с теленка снимают, а мясо раздают населению. И еще,
если кто кабана держит, то кабана можно заколоть. Так и живут.
СВ: А письма вам в ссылку приходили?
ИБ: Да, и даже довольно много. И сам я писем писал довольно
много.
СВ: И они доходили по назначению?
ИБ: Более или менее. Они, конечно, перлюстрировались, но мне это
было как-то все равно. Ну в ряде случаев я выражался обиняками, но это было
даже приятно, поскольку ускоряет развитие метафорических систем. Такие вещи
всегда полезны для языка, тем более для литератора.
СВ: Письма вам приносил почтальон или вы должны были за ними
ездить?
ИБ: Нет, письма мне приходили на деревню, как и всем остальным.
СВ: А свои письма вы откуда отправляли?
ИБ: Обыкновенно с почты, но иногда, если возникала оказия,
передавал шоферу. Тогда он бросал на железнодорожной станции. Это вроде бы
увеличивало шансы, что письмо дойдет по назначению. Но районы-то эти -
Каноша, Няндома, Ерцево - традиционно лагерные. Так что там вся
корреспонденция в той или иной степени находилась под наблюдением.
СВ: А вы сами находились под наблюдением?
ИБ: Как же! Раз или два в месяц приезжали ко мне устраивать
обыск из местного отделения...
СВ: Из местного отделения КГБ или милиции?
ИБ: А там это совершенно одно и то же, никакой разницы нет. Два
человека приезжали на мотоцикле, входили ко мне в избу. Замечательная у меня
изба была, между прочим. Отношения - самые патриархальные. Я понимал, зачем
они приехали. Они: "Вот, Иосиф Александрович, в гости приехали". Я: "Да,
очень рад вас видеть". Они: "Ну, как гостей надо приветствовать?" Ну я
понимаю, что надо идти за бутылкой. Возвращался я с бутылкой минут через
сорок-пятьдесят, когда дело было уже сделано. Они уже сидели всем довольные,
поджидали меня. Да и что они могли понять во всех этих книжках, которые там
валялись? Тут мы садились и распивали эту бутылку, после чего они уезжали.
Он весьма примечателен, этот повальный алкоголизм, в который все
государственные программы и начинания в России в итоге и упираются. Это,
конечно, и грустно, и чудовищно. Но, с другой стороны, что ж с этим
поделаешь? И по крайней мере что-то человеческое все-таки в людях оставалось
благодаря этому.
СВ: Благодаря этой пьяни?
ИБ: Да, именно благодаря этой пьяни. И потому я в принципе
предпочел бы, чтобы начальники - там, наверху - были алкашами, а не
трезвенниками.
СВ: А вы думаете, они не алкаши?
ИБ: Думаю, что все-таки не алкаши, нет. Думаю, что они дело свое
как-то смекают. Если бы они были алкаши, их бы там не было. Но о них мне
неохота думать. Не такой уж это замечательный предмет для размышлений. Да и
здоровье не позволяет уже...
СВ: А вы-то сами там пили?
ИБ: Вы знаете, не очень. Не очень. Потому что водка там была
чудовищная, няндомской выделки. То есть чистая табуретовка, поскольку делали
ее из древесного спирта. Ее если взболтнешь, она становилась белой как
молоко. И вот такую страшную водку народ там пил.
СВ: А сексуальная жизнь?
ИБ: Никакой.
СВ: Так все полтора года и просидели на воздержании?
ИБ: Более или менее да. Ну руки, конечно, шли в ход. Но в общем
- главным образом воздержание. Иногда хозяин мой мне говорил: "Иосиф
Александрович, поезжай в Каношу!" А я туда выезжать имел право только
получив специальное разрешение от милиции. Вот я ему и отвечаю: "Ну чего я
туда поеду, Константин Борисович?" - "Там клуб, девки... Поезжай, поезжай!
Лучше будет!" А там в клубе у местных, действительно происходило некоторое
сексуальное движение: приезжали шофера и все эти брошенные бабы находили
себе применение. А вообще-то там шел такой колоссальный инцест, inbreeding.
Потому что там всего-то две или три фамилии, все друг с другом находятся в
какой-то родственной связи. Ну, у бабы мужик в поле, а в это время к ней
председатель сельсовета бежит. Все про это знают, но приличия тем не менее
соблюдаются. Мужик, например, идет в поле не просто, а телефонограмму
передать. Хотя в деревне телефона никакого нету, а есть только вертушка
такая.
СВ: А как вы там жили без воды?
ИБ: Почему ж без воды? Там были колодцы.
СВ: Нет, я другое имею в виду. Помните, вы говорили мне о своей
зачарованности петербургскими перспективами? А они ведь в Петербурге связаны
с водой, с горизонтом. Разве в ссылке где-нибудь рядом с вами была большая
река?
ИБ: Нет, только маленькая речка - Норежка. Дом, в котором я жил
большей частью, стоял на самом краю деревни, на отшибе. И от меня до этой
речки было ближе всего. Речка-то эта была шириной с эту комнату, и даже
поуже. Только и дела, что мостик, И вы правы, конечно, - отсутствие
горизонта сводило меня с ума. Потому что там были только холмы, холмы
бесконечные. Даже не холмы, а такие бугры, знаете? И ты посреди этих бугров.
Есть отчего сойти с ума. И если вернуться к нашему давешнему разговору, то
родной город чем особо приятен - тем, что там огромные просторы, да? Стоишь
на Литейном мосту - и все, что творится за Троицким мостом, это уже конец
мира. Или наоборот - выход в новый мир. И, конечно, солнце заходит за
горизонт, а ты балдеешь от этого. Но в этом кроется опасность банальной
интерпретации. Ты смотришь на закат и видишь в нем знамение. И тебе
невдомек, что все эти невероятные краски связаны с пространством, с
преломлением света. Это, знаете ли, колоссально интересное явление.
СВ: А книги к вам в ссылку доходили?
ИБ: Мне присылали книги, и довольно много. С книгами было все в
порядке. Когда я освободился, то увез с собой в Ленинград сто с лишним
килограмм книг.
СВ: А стихи вы там писали?
ИБ: Довольно много. Но ведь там и делать было больше нечего. И
вообще, это был, как я сейчас вспоминаю, один из лучших периодов в моей
жизни. Бывали и не хуже, но лучше - пожалуй, не было.
Соломон Волков.