Логін   Пароль
 
  Зареєструватися?  
  Забули пароль?  
Йосиф Бродський (1940 - 1996)




Поеми

  1. Исаак и Авраам
    М. Б.

    "Идем, Исак. Чего ты встал? Идем".
    "Сейчас иду". -- Ответ средь веток мокрых
    ныряет под ночным густым дождем,
    как быстрый плот -- туда, где гаснет окрик.

    По-русски Исаак теряет звук.
    Ни тень его, ни дух (стрела в излете)
    не ропщут против буквы вместо двух
    в пустых устах (в его последней плоти).
    Другой здесь нет -- пойди ищи-свищи.
    И этой также -- капли, крошки, малость.
    Исак вообще огарок той свечи,
    что всеми Исааком прежде звалась.
    И звук вернуть возможно -- лишь крича:
    "Исак! Исак!" -- и это справа, слева:
    "Исак! Исак!" -- и в тот же миг свеча
    колеблет ствол, и пламя рвется к небу.

    Совсем иное дело -- Авраам.
    Холмы, кусты, врагов, друзей составить
    в одну толпу, кладбища, ветки, храм --
    и всех потом к нему воззвать заставить --
    ответа им не будет. Будто слух
    от мозга заслонился стенкой красной
    с тех пор, как он утратил гласный звук
    и странно изменился шум согласной.
    От сих потерь он, вместо града стрел,
    в ответ им шлет молчанье горла, мозга.
    Здесь не свеча -- здесь целый куст сгорел.
    Пук хвороста. К чему здесь ведра воска?

    "Идем же, Исаак". -- "Сейчас иду".
    "Идем быстрей". -- Но медлит тот с ответом.
    "Чего ты там застрял?" -- "Постой". -- "Я жду".
    (Свеча горит во мраке полным светом).
    "Идем. Не отставай". -- "Сейчас, бегу".
    С востока туч ползет немое войско.
    "Чего ты встал?" -- "Глаза полны песку".
    "Не отставай". -- "Нет-нет". -- "Иди, не бойся".

    В пустыне Исаак и Авраам
    четвертый день пешком к пустому месту
    идут одни по всем пустым холмам,
    что зыблются сродни (под ними) тесту.
    Но то песок. Один густо песок.
    И в нем трава (коснись -- обрежешь палец),
    чей корень -- если б был -- давно иссох.
    Она бредет с песком, трава-скиталец.
    Ее ростки имеют бледный цвет.
    И то сказать -- откуда брать ей соки?
    В ней, как в песке, ни капли влаги нет.
    На вкус она -- сродни лесной осоке.
    Кругом песок. Холмы песка. Поля.
    Холмы песка. Нельзя их счесть, измерить.
    Верней -- моря. Внизу, на дне, земля.
    Но в это трудно верить, трудно верить.
    Холмы песка. Барханы -- имя им.
    Пустынный свод небес кружит над ними.
    Шагает Авраам. Вослед за ним
    ступает Исаак в простор пустыни.
    Садится солнце, в спину бьет отца.
    Кружит песок. Прибавил ветер скорость.
    Холмы, холмы. И нету им конца.
    "Сынок, дрова с тобою?" -- "Вот он, хворост".
    Волна пришла и вновь уходит вспять.
    Как долгий разговор, смолкает сразу,
    от берега отняв песчинку, пядь
    остатком мысли -- нет, остатком фразы.
    Но нет здесь брега, только мелкий след
    двух путников рождает сходство с кромкой
    песка прибрежной, -- только сбоку нет
    прибрежной пенной ленты -- нет, хоть скромной.
    Нет, здесь валы темны, светлы, черны.
    Здесь море справа, слева, сзади, всюду.
    И путники сии -- челны, челны,
    вода глотает след, вздымает судно.
    "А трут, отец, с тобою?" -- "Вот он, трут".
    Не видно против света, смутно эдак...
    Обоих их склоняя, спины трут
    сквозь ткань одежд вязанки темных темных веток.
    Но Авраам несет еще и мех
    с густым вином, а Исаак в дорогу,
    колодцы встретив, воду брал из всех.
    На что они сейчас похожи сбоку?
    С востока туча застит свод небес.
    Выдергивает ветер пики, иглы.
    Зубчатый фронт, как будто черный лес,
    над Исааком, все стволы притихли.
    Просветы гаснут. Будто в них сошлись
    лесные звери -- спины свет закрыли.
    Сейчас они -- по вертикали -- вниз
    помчат к пескам, раскинут птицы крылья.
    И лес растет. Вершины вверх ползут...
    И путники плывут, как лодки в море.
    Барханы их внизу во тьму несут.
    Разжечь костер им здесь придется вскоре.

    Еще я помню: есть одна гора.
    Там есть тропа, цветущих вишен арка
    висит над ней, и пар плывет с утра:
    там озеро в ее подножьи, largo
    волна шуршит и слышен шум травы.
    Тропа пуста, там нет следов часами.
    На ней всегда лежит лишь тень листвы,
    а осенью -- ложатся листья сами.
    Крадется пар, вдали блестит мысок,
    беленый ствол грызут лесные мыши,
    и ветви, что всегда глядят в песок,
    склоняются к нему все ближе, ниже.
    Как будто жаждут знать, что стало тут,
    в песке тропы с тенями их родными,
    глядят в упор, и как-то вниз растут,
    сливаясь на тропе навечно с ними.
    Пчела жужжит, блестит озерный круг,
    плывет луна меж тонких веток ночи,
    тень листьев двух, как цифра 8, вдруг
    в безумный счет свергает быстро рощу.

    Внезапно Авраам увидел куст.
    Густые ветви стлались низко-низко.
    Хоть горизонт, как прежде, был здесь пуст,
    но это означало: цель их близко.
    "Здесь недалеко", -- куст шепнул ему
    почти в лицо, но Авраам, однако,
    не подал вида и шагнул во тьму.
    И точно -- Исаак не видел знака.
    Он, голову подняв, смотрел туда,
    где обнажались корни чащи мрачной,
    разросшейся над ним -- и там звезда
    средь них (корней) зажгла свой свет прозрачный.
    Еще одна. Минуя их, вдали
    комки "земли" за "корнем" плыли слепо.
    И наконец они над ним прошли.
    Виденье леса прочь исчезло с неба.
    И только вот теперь он в двух шагах
    заметил куст (к отцу почуяв зависть).
    Он бросил хворост, стал и сжал в руках
    бесцветную листву, в песок уставясь.

    По сути дела, куст похож на все.
    На тень шатра, на грозный взрыв, на ризу,
    на дельты рек, на луч, на колесо --
    но только ось его придется книзу.
    С ладонью сходен, сходен с плотью всей.
    При беглом взгляде ленты вен мелькают.
    С народом сходен -- весь его рассей,
    но он со свистом вновь свой ряд смыкает.
    С ладонью сходен, сходен с сотней рук.
    (Со всею плотью -- нет в нем только речи,
    но тот же рост, но тот же мир вокруг).
    Весною в нем повсюду свечи, свечи.
    "Идем скорей". -- "Постой". -- "Идем". -- "Сейчас".
    "Идем, не стой", -- (под шапку, как под крышу).
    "Давай скорей", -- (упрятать каждый глаз).
    "Идем быстрей. Пошли". -- "Сейчас". -- "Не слышу".
    Он схож с гнездом, во тьму его птенцы,
    взмахнув крылом зеленым, мчат по свету.
    Он с кровью схож -- она во все концы
    стремит свой бег (хоть в нем возврата нету).
    Но больше он всего не с телом схож,
    а схож с душой, с ее путями всеми.
    Движенье в них, в них точно та же дрожь.
    Смыкаются они, а что в их сени?
    Смыкаются и вновь спешат назад.
    Пресечь они друг друга здесь не могут.
    Мешаются в ночи, вблизи скользят.
    Изогнуты суставы, лист изогнут.
    Смыкаются и тотчас вспять спешат,
    ныряют в темноту, в пространство, в голость,
    а те, кто жаждет прочь -- тотчас трещат
    и падают -- и вот он, хворост, хворост.
    И вновь над ними ветер мчит свистя.
    Оставшиеся -- вмиг -- за первой веткой
    склоняются назад, шурша, хрустя,
    гонимые в клубок пружиной некой.
    Все жаждет жизни в этом царстве чувств:
    как облик их, с кустом пустынным схожий,
    колеблет ветер здесь не темный куст,
    но жизни вид, по всей земле прохожий.
    Не только облик (чувств) -- должно быть, весь
    огромный мир -- грубей, обширней, тоньше,
    стократ сильней (пышней) -- столпился здесь.
    "Эй, Исаак. Чего ты встал? Идем же".
    Кто? Куст. Что? Куст. В нем больше нет корней.
    В нем сами буквы больше слова, шире.
    "К" с веткой схоже, "У" -- еще сильней.
    Лишь "С" и "Т в другом каком-то мире.
    У ветки "К" отростков только два,
    а ветка "У" -- всего с одним суставом.
    Но вот урок: пришла пора слова
    учить по форме букв, в ущерб составам.
    "Эй, Исаак!" -- "Сейчас, иду. Иду".
    (Внутри него горячий пар скопился.
    Он на ходу поднес кувшин ко рту,
    но поскользнулся, -- тот упал, разбился).
    Ночь. Рядом с Авраамом Исаак
    ступает по барханам в длинном платье.
    Взошла луна, и каждый новый шаг
    сверкает, как сребро в песчаном злате.
    Холмы, холмы. Не видно им конца.
    Не видно здесь нигде предметов твердых.
    Все зыбко, как песок, как тень отца.
    Неясный гул растет в небесных сверлах.
    Блестит луна, синеет густо даль.
    Сплошная тень, исчез бесследно ветер.
    "Далеко ль нам, отец?" -- "О нет, едва ль",
    не глядя, Авраам тотчас ответил.
    С бархана на бархан и снова вниз,
    по сторонам поспешным шаря взглядом,
    они бредут. Кусты простерлись ниц,
    но все молчат: они идут ведь рядом.
    Но Аврааму ясно все и так:
    они пришли, он туфлей ямки роет.
    Шуршит трава. Теперь идти пустяк.
    Они себе вот здесь ночлег устроят.
    "Эй, Исаак. Ты вновь отстал. Я жду".
    Он так напряг глаза, что воздух сетчат
    почудился ему -- и вот: "Иду.
    Мне показалось, куст здесь что-то шепчет".
    "Идем же". -- Авраам прибавил шаг.
    Луна горит. Все небо в ярких звездах
    молчит над ним. Простор звенит в ушах.
    Но это только воздух, только воздух.
    Песок и тьма. Кусты простерлись ниц.
    Все тяжелей влезать им с каждым разом.
    Бредут, склонясь. Совсем не видно лиц.
    ...И Авраам вязанку бросил наземь.

    Они сидят. Меж них горит костер.
    Глаза слезятся, дым клубится едкий,
    а искры прочь летят в ночной простор.
    Ломает Исаак сухие ветки.
    Став на колени, их, склонясь вперед,
    подбросить хочет: пламя стало утлым.
    Но за руку его отец берет:
    "Оставь его, нам хворост нужен утром.
    Нарви травы". -- Устало Исаак
    встает и, шевеля с трудом ногами,
    бредет в барханы, где бездонный мрак
    со всех сторон, а сзади гаснет пламя.
    Отломленные ветки мыслят: смерть
    настигла их -- теперь уж только время
    разлучит их, не то, что плоть, а твердь;
    однако, здесь их ждет иное бремя.
    Отломленные ветви мертвым сном
    почили здесь -- в песке нагретом, светлом.
    Но им еще придется стать огнем,
    а вслед за этим новой плотью -- пеплом.
    И лишь когда весь пепел в пыль сотрут
    лавины сих песчаных орд и множеств, --
    тогда они, должно быть, впрямь умрут,
    исчезнув, сгинув, канув, изничтожась.
    Смерть разная и эти ветви ждет.
    Отставшая от леса стая волчья
    несется меж ночных пустот, пустот,
    и мечутся во мраке ветви молча.
    Вернулся Исаак, неся траву.
    На пальцы Авраам накинул тряпку:
    "Подай сюда. Сейчас ее порву".
    И быстро стал крошить в огонь охапку.
    Чуть-чуть светлей. Исчез из сердца страх.
    Затем раздул внезапно пламя ветер.
    "Зачем дрова нам утром?" -- Исаак
    потом спросил и Авраам ответил:
    "Затем, зачем вообще мы шли сюда
    (ты отставал и все спешил вдогонку,
    но так как мы пришли, пришла беда) --
    мы завтра здесь должны закласть ягненка.
    Не видел ты алтарь там, как ходил
    искать траву?" -- "Да что там можно видеть?
    Там мрак такой, что я от мрака стыл.
    Один песок". -- "Ну, ладно, хочешь выпить?"
    И вот уж Авраам сжимает мех
    своей рукой, и влага льется в горло;
    глаза же Исаака смотрят вверх:
    там все сильней гудят, сверкая, сверла.
    "Достаточно", -- и он отсел к огню,
    отерши рот коротким жестом пьяниц.
    Уж начало тепло склонять ко сну.
    Он поднял взгляд во тьму -- "А где же агнец?"
    Огонь придал неясный блеск глазам,
    услышал он ответ (почти что окрик):
    "В пустыне этой... Бог ягненка сам
    найдет себе... Господь, он сам усмотрит..."
    Горит костер. В глазах отца янтарь.
    Играет взгляд с огнем, а пламя -- с взглядом.
    Блестит звезда. Все ближе сонный царь
    подходит к Исааку. Вот он рядом.
    "Там жертвенник давнишний. Сложен он
    давным-давно... Не помню кем, однако".
    Холмы песка плывут со всех сторон,
    как прежде, -- будто куст не подал знака.

    Горит костер. Вернее, дым к звезде
    сквозь толщу пепла рвется вверх натужно.
    Уснули все и вся. Покой везде.
    Не спит лишь Авраам. Но так и нужно.
    Спит Исаак и видит сон такой:
    Безмолвный куст пред ним ветвями машет.
    Он сам коснуться хочет их рукой,
    но каждый лист пред ним смятенно пляшет.
    Кто: Куст. Что: Куст. В нем больше нет корней.
    В нем сами буквы больше слова, шире.
    "К" с веткой схоже, "У" -- еще сильней.
    Лишь "С" и "Т" -- в другом каком-то мире.
    Пред ним все ветви, все пути души
    смыкаются, друг друга бьют, толпятся.
    В глубоком сне, во тьме, в сплошной тиши,
    сгибаются, мелькают, ввысь стремятся.
    И вот пред ним иголку куст вознес.
    Он видит дальше: там, где смутно, мглисто
    тот хворост, что он сам сюда принес,
    срастается с живою веткой быстро.
    И ветви все длинней, длинней, длинней,
    к его лицу листва все ближе, ближе.
    Земля блестит, и пышный куст над ней
    возносится пред ним во тьму все выше.
    Что ж "С и "Т" -- а КУст пронзает хмарь.
    Что ж "С и "Т" -- все ветви рвутся в танец.
    Но вот он понял: "Т" -- алтарь, алтарь,
    А "С" лежит на нем, как в путах агнец.
    Так вот что КУСТ: К, У, и С, и Т.
    Порывы ветра резко ветви кренят
    во все концы, но встреча им в кресте,
    где буква "Т" все пять одна заменит.
    Не только "С" придется там уснуть,
    не только "У" делиться после снами.
    Лишь верхней планке стоит вниз скользнуть,
    не буква "Т" -- а тотчас КРЕСТ пред нами.
    И ветви, видит он, длинней, длинней.
    И вот они его в себя прияли.
    Земля блестит -- и он плывет над ней.
    Горит звезда...
    На самом деле -- дали
    рассвет уже окрасил в желтый цвет,
    и Авраам, ему связавши тело,
    его понес туда, откуда след
    протоптан был сюда, где пламя тлело.
    Весь хворост был туда давно снесен,
    и Исаака он на это ложе
    сложил сейчас -- и все проникло в сон,
    но как же мало было с явью схоже.
    Он возвратился, сунул шерсть в огонь.
    Та вспыхнула, обдавши руку жаром,
    и тотчас же вокруг поплыла вонь;
    и Авраам свой нож с коротким жалом
    достал (почти оттуда, где уснул
    тот нож, которым хлеб резал он в доме...)
    "Ну что ж, пора", -- сказал он и взглянул:
    на чем сейчас лежат его ладони?
    В одной -- кинжал, в другой -- родная плоть.
    "Сейчас соединю..." -- и тут же замер,
    едва пробормотав: "Спаси, Господь". --
    Из-за бархана быстро вышел ангел.

    "Довольно, Авраам", -- промолвил он,
    и тело Авраама тотчас потным
    внезапно стало, он разжал ладонь,
    нож пал на землю, ангел быстро поднял.
    "Довольно, Авраам. Всему конец.
    Конец всему, и небу то отрадно,
    что ты рискнул, -- хоть жертве ты отец.
    Ну, с этим все. Теперь пойдем обратно.
    Пойдем туда, где все сейчас грустят.
    Пускай они узрят, что в мире зла нет.
    Пойдем туда, где реки все блестят,
    как твой кинжал, но плоть ничью не ранят.
    Пойдем туда, где ждут твои стада
    травы иной, чем та, что здесь; где снится
    твоим шатрам тот день, число когда
    твоих детей с числом песка сравнится.
    Еще я помню: есть одна гора.
    В ее подножьи есть ручей, поляна.
    Оттуда пар ползет наверх с утра.
    Всегда шумит на склоне роща рьяно.
    Внизу трава из русла шумно пьет.
    Приходит ветер -- роща быстро гнется.
    Ее листва в сырой земле гниет,
    потом весной опять наверх вернется.
    На том стоит у листьев сходство тут.
    Пройдут года -- они не сменят вида.
    Стоят стволы, меж них кусты растут.
    Бескрайних туч вверху несется свита.
    И сонмы звезд блестят во тьме ночей,
    небесный свод покрывши часто, густо.
    В густой траве шумит волной ручей,
    и пар в ночи растет по форме русла.
    Пойдем туда, где все кусты молчат.
    Где нет сухих ветвей, где птицы свили
    гнездо из трав. А ветви, что торчат
    порой в кострах -- так то с кустов, живые.
    Твой мозг сейчас, как туча, застит мрак.
    Открой глаза -- здесь смерти нет в помине.
    Здесь каждый куст -- взгляни -- стоит, как знак
    стремленья вверх среди равнин пустыни.
    Открой глаза: небесный куст в цвету.
    Взгляни туда: он ждет, чтоб ты ответил.
    Ответь же, Авраам, его листу --
    ответь же мне -- идем". Поднялся ветер.
    "Пойдем же, Авраам, в твою страну,
    где плоть и дух с людьми -- с людьми родными,
    где все, что есть, живет в одном плену,
    где все, что есть, стократ изменит имя.
    Их больше станет, но тем больший мрак
    от их теней им руки, ноги свяжет.
    Но в каждом слове будет некий знак,
    который вновь на первый смысл укажет.
    Кусты окружат их, поглотит шаг
    трава полей, и лес в родной лазури
    мелькнет, как Авраам, как Исаак.
    Идемте же. Сейчас утихнет буря.
    Довольно, Авраам, испытан ты.
    Я нож забрал -- тебе уж он не нужен.
    Холодный свет зари залил кусты.
    Идем же, Исаак почти разбужен.
    Довольно, Авраам. Испытан. Все.
    Конец всему. Все ясно. Кончим. Точка.
    Довольно, Авраам. Открой лицо.
    Достаточно. Теперь все ясно точно".

    Стоят шатры, и тьма овец везде.
    Их тучи здесь, -- нельзя их счесть. К тому же
    они столпились здесь, как тучи те,
    что отразились тут же рядом в луже.
    Дымят костры, летают сотни птиц.
    Грызутся псы, костей в котлах им вдоволь.
    Стекает пот с горячих красных лиц.
    Со всех сторон несется громкий говор.
    На склонах овцы. Рядом тени туч.
    Они ползут навстречу: солнце встало.
    Свергаются ручьи с блестящих круч.
    Верблюды там в тени лежат устало.
    Шумят костры, летают тыщи мух.
    В толпе овец оса жужжит невнятно.
    Стучит топор. С горы глядит пастух:
    шатры лежат в долине, словно пятна.
    Сквозь щелку входа виден ком земли.
    Снаружи в щель заметны руки женщин.
    Сочится пыль и свет во все углы.
    Здесь все полно щелей, просветов, трещин.
    Никто не знает трещин, как доска
    (любых пород -- из самых прочных, лучших, --
    пускай она толста, длинна, узка),
    когда разлад начнется между сучьев.
    В сухой доске обычно трещин тьма.
    Но это все пустяк, что есть снаружи.
    Зато внутри -- смола сошла с ума,
    внутри нее дела гораздо хуже.
    Смола засохла, стала паром вся,
    ушла наружу. В то же время место,
    оставленное ей, ползет кося, --
    куда, -- лишь одному ему известно.
    Вонзаешь нож (надрез едва ль глубок)
    и чувствуешь, что он уж в чей-то власти.
    Доска его упорно тянет вбок
    и колется внезапно на две части.
    А если ей удастся той же тьмой
    и сучья скрыть, то бедный нож невольно,
    до этих пор всегда такой прямой,
    вдруг быстро начинает резать волны.
    Все трещины внутри сродни кусту,
    сплетаются, толкутся, тонут в спорах,
    одна из них всегда твердит: "расту",
    и прах смолы пылится в темных порах.
    Снаружи он как будто снегом скрыт.
    Одна иль две -- чернеют, словно окна.
    Однако, "вход" в сей дом со "стенкой" слит.
    Поземка намела сучки, волокна.
    От взора скрыт и крепко заперт вход.
    Но нож всегда (внутри, под ней, над нею)
    останется слугою двух господ:
    ладони и доски' -- и кто сильнее...
    Не говоря о том уж, "в чьих глазах".
    Пылится свет, струясь сквозь щелку эту.
    Там, где лежат верблюды, Исаак
    с каким-то пришлецом ведет беседу.
    Дымят костры, летают сотни птиц.
    Кричит овца, жужжит оса невнятно.
    Струится пар с горячих красных лиц.
    Шатры лежат в долине, словно пятна.
    Бредут стада. Торчит могильный дом.
    Журчит ручей, волна траву колышет.
    Он встрепенулся: в воздухе пустом
    он собственное имя снова слышит.
    Он вдаль глядит: пред ним шатры лежат,
    идет народ, с востока туча идет.
    Вокруг костров, как в танце, псы кружат,
    шумят кусты, и вот бугор он видит.
    Стоит жена, за ней шатры, поля.
    В ее руке -- зеленой смоквы ветка.
    Она ей машет и зовет царя:
    "Идем же, Исаак". -- "Идем, Ревекка".

    "Идем, Исак. Чего ты встал? Идем".
    "Сейчас иду", ответ средь веток мокрых
    ныряет под ночным густым дождем,
    как быстрый плот, -- туда, где гаснет окрик.
    "Исак, не отставай". -- "Нет, нет, иду"".
    (Березка проявляет мощь и стойкость.)
    "Исак, ты помнишь дом?" -- "Да-да, найду".
    "Ну, мы пошли. Не отставай". -- "Не бойтесь".
    "Идем, Исак". -- "Постой". -- "Идем". -- "Сейчас".
    "Идем, не стой" -- (под шапку, как под крышу).
    "Давай скорей", -- (упрятать каждый глаз).
    "Идем быстрей. Идем". -- "Сейчас". -- "Не слышу".

    По-русски Исаак теряет звук.
    Зато приобретает массу качеств,
    которые за "букву вместо двух"
    оплачивают втрое, в буквах прячась.
    По-русски "И" -- всего простой союз,
    который числа действий в речи множит
    (похожий в математике на плюс),
    однако, он не знает, кто их сложит.
    (Но суммы нам не вложено в уста.
    Для этого: на свете нету звука).
    Что значит "С", мы знаем из КУСТА:
    "С" -- это жертва, связанная туго.
    А буква "А" -- средь этих букв старик,
    союз, чтоб между слов был звук раздельный.
    По существу же, -- это страшный крик,
    младенческий, прискорбный, вой смертельный.
    И если сдвоить, строить: ААА,
    сложить бы воедино эти звуки,
    которые должны делить слова,
    то в сумме будет вопль страшной муки:
    "Объяло пламя все суставы "К"
    и к одинокой "А" стремится прямо".
    Но не вздымает нож ничья рука,
    чтоб кончить муку, нет вблизи Абрама.
    Пол-имени еще в устах торчит.
    Другую половину пламя прячет.

    И СновА жертвА на огне Кричит:
    Вот то, что "ИСААК" по-русски значит.

    Дождь барабанит по ветвям, стучит,
    как будто за оградой кто-то плачет
    невидимый. "Эй, кто там?" -- Все молчит.

    "Идем, Исак". -- "Постой". -- "Идем". -- "Сейчас".
    "Идем, не стой". Долдонит дождь о крышу.
    "Давай скорей! Вот так с ним каждый раз.
    Идем быстрей! Идем". -- "Сейчас". -- "Не слышу".

    Дождь льется непрерывно. Вниз вода
    несется по стволам, смывает копоть.
    В самой листве весенней, как всегда,
    намного больше солнца, чем должно быть
    в июньских листьях, -- лето здесь видней
    вдвойне, -- хоть вся трава бледнее летней.
    Но там, где тень листвы висит над ней,
    она уж не уступит той, последней.
    В тени стволов ясней видна земля,
    видней в ней то, что в ярком свете слабо.
    Бесшумный поезд мчится сквозь поля,
    наклонные сначала к рельсам справа,
    а после -- слева -- утром, ночью, днем,
    бесцветный дым клубами трется оземь --
    и кажется вдруг тем, кто скрылся в нем,
    что мчит он без конца сквозь цифру 8.
    Он режет -- по оси -- ее венцы,
    что сел, полей, оград, оврагов полны.
    По сторонам -- от рельс -- во все концы
    разрубленные к небу мчатся волны.
    Сквозь цифру 8 -- крылья ветряка,
    сквозь лопасти стальных винтов небесных,
    он мчит вперед -- его ведет рука,
    и сноп лучей скользит в лучах окрестных.
    Такой же сноп запрятан в нем самом,
    но он с какой-то страстью, страстью жадной,
    в прожекторе охвачен мертвым сном:
    как сноп жгутом, он связан стенкой задней.
    Летит состав, во тьме не видно лиц.
    Зато холмы -- холмы вокруг не мнимы,
    и волны от пути то вверх, то вниз
    несутся, как лучи от ламп равнины.
    Дождь хлещет непрестанно, Все блестит.
    Завеса подворотни, окна косит,
    по желобу свергаясь вниз, свистит.
    Намокшие углы дома возносят.
    Горит свеча всего в одном окне.
    Холодный дождь стучит по тонкой раме.
    Как будто под водой, на самом дне
    трепещет в темноте и жжется пламя.
    Оно горит, хоть все к тому, чтоб свет
    угас бы здесь, чтоб стал незрим, бесплотен.
    Здесь в темноте нигде прохожих нет,
    кирпич стены молчит в стене напротив.
    Двор заперт, дворник запил, ночь пуста.
    Раскачивает дождь замок из стали.
    Горит свеча, и виден край листа.
    Засовы, как вода, огонь обстали.
    Задвижек волны, темный мрак щеколд,
    на дне -- ключи -- медузы, в мерном хоре
    поют крюки, защелки, цепи, болт:
    все это -- только море, только море.
    И все ж она стремит свой свет во тьму,
    призыв к себе (сквозь дождь, кирпич, сквозь доску).
    К себе ль? -- О нет, сплошной призыв к тому,
    что в ней горит. Должно быть, к воску, к воску.
    Забор дощатый. Три замка в дверях.
    В нем нет щелей. Отсюда ключ не вынут.
    Со всех сторон царит бездонный мрак.
    Открой окно -- и тотчас волны хлынут.
    Засов гремит и доступ к ней закрыт.
    (Рукой замок в бессильной злобе стисни.)
    И все-таки она горит, горит.
    Но пожирает нечто, больше жизни.
    Пришла лиса, блестят глаза в окне.
    Пред ней стекло, как волны, блики гасит.
    Она глядит -- горит свеча на дне
    и длинными тенями стены красит.
    Пришла лиса, глядит из-за плеча.
    Чуть-чуть свистит, и что-то слышно в свисте
    сродни словам. И здесь горит свеча.
    Подсвечник украшают пчелы, листья.
    Повсюду пчелы, крылья, пыль, цветы,
    а в самом центре в медном том пейзаже
    корзина есть, и в ней лежат плоды,
    которые в чеканке меньше даже
    семян из груш. -- Но сам язык свечи,
    забыв о том, что можно звать спасеньем,
    дрожит над ней и ждет конца в ночи,
    как летний лист в пустом лесу осеннем.

    1963



    Прокоментувати
    Народний рейтинг: -- | Рейтинг "Майстерень": --

  2. Зофья
    Глава первая В сочельник я был зван на пироги.
    За окнами описывал круги
    сырой ежевечерний снегопад,
    рекламы загорались невпопад,
    я к форточке прижался головой:
    за окнами маячил постовой.

    Трамваи дребезжали в темноту,
    вагоны громыхали на мосту,
    постукивали льдины о быки,
    шуршанье доносилось от реки,
    на перекрестке пьяница возник,
    еще плотней я к форточке приник.

    Дул ветер, развевался снегопад,
    маячили в сугробе шесть лопат.
    Блестела незамерзшая вода,
    прекрасно индевели провода.
    Поскрипывал бревенчатый настил.
    На перекрестке пьяница застыл.

    Все тени за окном учетверя,
    качалось отраженье фонаря
    у пьяницы как раз над головой.
    От будки отделился постовой
    и двинулся вдоль стенки до угла,
    а тень в другую сторону пошла.

    Трамваи дребезжали в темноту,
    подрагивали бревна на мосту,
    шуршанье доносилось от реки,
    мелькали в полутьме грузовики,
    такси неслось вдали во весь опор,
    мерцал на перекрестке светофор.

    Дул ветер, возникавшая метель
    подхватывала синюю шинель.
    На перекрестке пьяница икал.
    Фонарь качался, тень его искал.
    Но тень его запряталась в белье.
    Возможно, вовсе не было ее.

    Тот крался осторожно у стены,
    ничто не нарушало тишины,
    а тень его спешила от него,
    он крался и боялся одного,
    чтоб пьяница не бросился бегом.
    Он думал в это время о другом.

    Дул ветер, и раскачивался куст,
    был снегопад медлителен и густ.
    Под снежною завесою сплошной
    стоял он, окруженный белизной.
    Шел снегопад, и след его исчез,
    как будто он явился из небес.

    Нельзя было их встречу отвратить,
    нельзя было его предупредить,
    их трое оказалось. Третий -- страх.
    Над фонарем раскачивался мрак,
    мне чудилось, что близится пурга.
    Меж ними оставалось три шага.

    Внезапно громко ветер протрубил,
    меж ними промелькнул автомобиль,
    метнулось белоснежное крыло.
    Внезапно мне глаза заволокло,
    на перекрестке кто-то крикнул "нет",
    на миг погас и снова вспыхнул свет.

    Был перекресток снова тих и пуст,
    маячил в полумраке черный куст.
    Часы внизу показывали час.
    Маячил вдалеке безглавый Спас.
    Чернела незамерзшая вода.
    Вокруг не видно было ни следа.

    Я думаю порой о том, что ночь,
    не в силах снегопада превозмочь
    и даже ни на четверть, ни на треть,
    не в силах сонм теней преодолеть,
    который снегопад превозносил,
    дает простор для неизвестных сил.

    Итак, все было пусто и темно,
    еще немного я глядел в окно,
    во мраке куст переставал дрожать,
    трамваи продолжали дребезжать,
    вдали -- слегка подрагивал настил.
    Я штору потихоньку опустил.

    Чуть шелохнулись белые листки.
    Мать штопала багровые носки,
    отец чинил свой фотоаппарат.
    Листал журналы на кровати брат,
    а кот на калорифере урчал.
    Я галстуки безмолвно изучал.

    Царили тишина и полумгла,
    ныряла в шерсть блестящая игла,
    над ней очки блестели в полумгле,
    блестели объективы на столе,
    во мраке кот с урчанием дышал,
    у зеркала я галстуком шуршал.

    Отец чинил свой фотоаппарат,
    среди журналов улыбался брат, --
    рождественский рассказ о чудесах;
    поблескивал за стеклами в часах,
    раскачиваясь, бронзовый овал.
    У зеркала я галстук надевал.

    Мать штопала багровые носки,
    блестели календарные листки,
    горела лампа в розовом углу,
    пятно ее лежало на полу,
    из-под стола кошачий взгляд блестел.
    У зеркала мой галстук шелестел.

    Царила тишина, и кот урчал,
    я, в зеркало уставившись, молчал,
    дул ветер, завывающий трубой.
    И в зеркало внимательно собой,
    скользя глазами вверх и вниз,
    я молча любовался, как Нарцисс.

    Я освещен был только со спины,
    черты лица мне были не видны,
    белела освещенная рука.
    От башмаков и до воротника
    глаза движенья стали учащать,
    пора мне это было прекращать.

    Я задержался в зеркале еще:
    блестело освещенное плечо,
    я шелковой рубашкой шелестел,
    ботинок мой начищенный блестел,
    в тени оставшись, чуть мерцал другой,
    прекрасен был мой галстук дорогой.

    Царили тишина и полумгла.
    В каком-то мире двигалась игла,
    Бог знает что в журнале брат читал,
    отец Бог весть где мыслями витал,
    зажав отвертки в розовой руке.
    У зеркала стоял я вдалеке.

    Я думаю, что в зеркале моем
    когда-нибудь окажемся втроем
    во тьме, среди гнетущей тишины,
    откуда-то едва освещены,
    я сам и отраженье и тоска --
    единственная здесь без двойника.

    Бежала стрелка через циферблат,
    среди журналов улыбался брат,
    издалека к ботинку моему
    струился свет, переходя во тьму,
    лицо отца маячило в тени,
    темнели фотографии родни.

    Я, штору отстранив, взглянул в окно:
    кружился снег, но не было темно,
    кружился над сугробами фонарь,
    нетронутый маячил календарь,
    маячил вдалеке безглавый Спас,
    часы внизу показывали час.

    Горела лампа в розовом углу,
    и стулья отступали в полумглу,
    передо мною мой двойник темнел,
    он одевался, голову склоня.
    Я поднял взгляд и вдруг остолбенел:
    все четверо смотрели на меня.

    Отец чинил свой фотоаппарат,
    мерцал во тьме неясно циферблат,
    брат, лежа на спине, смотрел во мглу,
    журнал его валялся на полу,
    за окнами творилась кутерьма,
    дрожала в абажуре бахрома.

    Царили полумрак и тишина,
    была на расстоянии слышна
    сквозь шерсть носка бегущая игла,
    шуршанье доносилось из угла,
    мне надоело об одном твердить,
    пора мне было в гости уходить.

    Я задержался на календаре,
    итак, я оказался в январе,
    за шторами безмолвствовал фонарь,
    молчал передо мною календарь.
    Боясь, что год окажется тяжел,
    я к выходу из комнаты пошел.

    Внезапно что-то стало нарастать,
    брат с раскладушки попытался встать,
    мать быстро поднялась из-за стола,
    и вверх взвилась, упав из рук, игла,
    отец схватил свой фотоаппарат,
    из-под стола сверкнул кошачий взгляд.

    И раздалось скрипение часов,
    и лязгнул за спиной моей засов,
    я быстро обернулся и застыл:
    все в комнате, кому же запирать?
    Отец бесшумно штору опустил,
    нельзя теперь засовам доверять.

    Я пятился, и пятилось окно.
    Кот прыгнул в освещенное пятно.
    Под потолком, где скапливалась мгла,
    сверкала ослепленная игла.
    От ужаса я чуть не закричал,
    среди журналов мой отец торчал.

    Появится ли кто-нибудь меж нас!
    Протянется ли что-нибудь из глаз,
    похожее на дерево в пыли.
    Уста мои разжаться не могли,
    в обоях на стене явился мел,
    от ужаса я весь окостенел.

    Деревья в нашей комнате росли!
    ветвями доставая до земли
    и также доставая потолка,
    вытряхивая пыль из уголка,
    но корни их в глазах у нас вились,
    вершины в центре комнаты сплелись.

    Я вглядывался в комнату трезвей,
    все было лишь шуршание ветвей,
    ни хвоя, ни листва их не видна,
    зима для них была соблюдена,
    но ель средь них, по-моему, была,
    венчала их блестящая игла.

    Два дерева у матери из глаз,
    по стольку же у каждого из нас,
    но все они различной высоты,
    вершины одинаково пусты,
    одно иглу имело на конце.
    У каждого два дерева в лице.

    Все кончилось впотьмах, как началось,
    все кончилось, бесшумно улеглось,
    и снова воцарилась полумгла,
    мелькнула между стульями игла,
    я замер в полумраке у окна,
    и снова воцарилась тишина.

    Игла еще лежала на полу,
    брат вздрагивал с журналами в углу,
    еще не прояснился циферблат,
    отец уже чинил свой аппарат,
    засов обратно прыгнул в тишине,
    и штора развевалась на окне.

    Все кончилось, все быстро улеглось,
    вновь каждому занятие нашлось.
    Кот сумрачно под лампою лежал,
    и свет его прекрасно окружал.
    Я штору все пытался разглядеть,
    раздумывал: кто мог ее задеть.

    Мать молча что-то с пола подняла,
    в руках ее опять была игла.
    Ладонями провел я по вискам,
    игла уже ныряла по носкам,
    над ней очки мерцали в полумгле,
    блестели объективы на столе.

    Дул ветер, и сгущалась темнота,
    за окнами гудела пустота,
    я вынул из-за форточки вино,
    снег бился в ослепленное окно
    и издавал какой-то легкий звон,
    вдруг зазвонил в прихожей телефон.

    И тотчас же, расталкивая тьму,
    я бросился стремительно к нему,
    забыв, что я кого-то отпустил,
    забыв, что кто-то в комнате гостил,
    что кто-то за спиной моей вздыхал.
    Я трубку снял и тут же услыхал:

    -- Не будет больше праздников для вас
    не будет собутыльников и ваз

    не будет вам на родине жилья
    не будет поцелуев и белья

    не будет именинных пирогов
    не будет вам житья от дураков

    не будет вам поллюции во сны
    не будет вам ни лета ни весны

    не будет вам ни хлеба ни питья
    не будет вам на родине житья

    не будет вам ладони на виски
    не будет очищающей тоски

    не будет больше дерева из глаз
    не будет одиночества для вас

    не будет вам страдания и зла
    не будет сострадания тепла

    не будет вам ни счастья ни беды
    не будет вам ни хлеба ни воды

    не будет вам рыдания и слез
    не будет вам ни памяти ни грез

    не будет вам надежного письма
    не будет больше прежнего ума.

    Со временем утонете во тьме.
    Ослепнете. Умрете вы в тюрьме.

    Былое оборотится спиной,
    подернется реальность пеленой. --

    Я трубку опустил на телефон,
    но говорил, разъединенный, он.

    Я галстук завязал и вышел вон.

    Глава вторая

    В Сочельник я был зван на пироги.

    За окнами описывал круги
    сырой ежевечерний снегопад,
    рекламы загорались невпопад,
    трамваи дребезжали вдалеке,
    сворачивали мальчики к реке,
    подкатывали вороны к сыскной,
    карнизы поражали белизной,
    витрины будоражили умы,
    волнение по правилам зимы
    охватывало город в полутьме,
    царило возбуждение в уме,
    и лампочки ныряли у ворот
    в закрытый снегопадом небосвод.

    Фургоны отъезжали в темноту,
    трамваи дребезжали на мосту,
    царило возбужденье и тоска,
    шуршала незамерзшая река,
    раскачивался лист календаря,
    качалось отраженье фонаря,
    метались в полумраке на стене
    окно и снегопад наедине.
    Качался над сугробами забор,
    раскачивался в сумраке собор,
    внутри его подрагивал придел,
    раскачивался колокол, гудел,
    подрагивали стрелки на часах,
    раскачивался Бог на небесах.

    Раскачивалась штора у плеча,
    за окнами двуглавая свеча
    раскачивалась с чувством торжества,
    раскачивался сумрак Рождества,
    кто знает, как раскачивать тоску,
    чтоб от прикосновения к виску
    раскачивалась штора на окне,
    раскачивались тени на стене,
    чтоб выхваченный лампочками куст
    раскачивался маятником чувств
    (смятенье -- унижение -- и месть)
    с той разницей, чтоб времени не счесть,
    с той разницей, чтоб времени не ждать,
    с той разницей, чтоб чувств не передать.

    Чтоб чувства передать через него,
    не следовало в ночь под Рождество
    вторгаться в наступающую мглу
    двуглавыми свечами на углу,
    бояться поножовщины и драк,
    искусственно расталкивая мрак,
    не следовало требовать огня.
    Вчерашние -- для завтрешнего дня.
    Все чувства будут до смерти нужны,
    все чувства будут вдруг обнажены
    в предчувствии убийственных вестей,
    как будто в поножовщине страстей
    за вами кто-то гонится вослед.
    Напрасно вы не выключили свет!

    Сомнамбулою уличных огней,
    пристанищем, ристалищем теней,
    обителью, где царствует сквозняк,
    качался офицерский особняк,
    так, если кто-то гонится вослед,
    неузнанными в блеске эполет,
    затерянными в бездне анфилад,
    зажавшими в ладонях шоколад,
    обнявшими барочные сосцы,
    окажутся пехотные юнцы,
    останется непролитой их кровь,
    останутся их дамы и любовь,
    их яблоки, упавшие из ваз, --
    предел недосягаемости ваш.

    Кто вздрагивал под вывескою "вход"?
    Кто вздрагивал в предчувствии невзгод,
    предчувствуя безмерную беду,
    кто вздрагивал единожды в году,
    кто на душу не принял бы греха,
    чья светлая душа была глуха,
    кто вовремя уменьшил кругозор,
    кто вздрагивал, предчувствуя позор?
    Насмешка, издевательство и срам:
    предел недосягаемости -- храм,
    пример несокрушимости -- орех,
    пример недосягаемости -- грех,
    предел невозмутимости -- бокал
    среди несокрушимости зеркал.

    Кто выживет в прогулках у Невы,
    беспечнее, прекраснее, чем вы,
    прелестнее, прекраснее одет,
    кто вам не оборотится во след
    с прекрасною улыбкой, никогда
    в чьем сердце не оставите следа,
    в чьем взоре промелькнет голубизна,
    в чьем взоре распластается Нева,
    чье черное пальто и синева
    останутся когда-нибудь без нас,
    в потемках и в присутствии огней,
    не чувствуя присутствия теней?
    Не чувствуя ни времени, ни дат,
    всеобщим Solitude и Soledad,
    прекрасною рукой и головой
    нащупывая корень мировой,
    нащупывать в снегу и на часах,
    прекрасной головою в небесах,
    устами и коленями -- везде
    нащупывать безмерные О, Д --
    в безмерной ОДинокости Души,
    в ДОму своем и далее -- в глуши
    нащупывать на рОДине весь гОД?
    В неверии -- о госпОДи, mein Gott,
    выискивать не АД уже, но ДА --
    нащупывать свой выхОД в никогДА.

    Безмолвно наслаждаясь из угла,
    все детство наблюдая зеркала,
    предел невозмутимости их -- пруд,
    безмерно обожая изумруд,
    ухмылки изумрудные гостей --
    достигнувшими возраста страстей,
    почувствуем ли спрятанный в них клАД,
    присущий только подлинности хлАД,
    вокруг него и около кружа,
    доподлинным обличьем дорожа,
    доподлинно почувствуешь ли в них,
    себя уже стократ переменив,
    портьеру или штору теребя,
    почувствуешь ли в зеркале себя?

    Укрыться за торшерами в углу,
    укрыться офицером на балу,
    смотреть в апоплексический портрет,
    какое наслаждение и бред,
    на дюреровской лошади верхом
    во тьму на искушение грехом,
    сжимая поредевшие виски,
    въезжая в Апокалипсис тоски,
    оглядываться сызнова назад --
    внезапно нарастающий азарт
    при виде настигающих теней,
    и грохот огнедышащих коней,
    и алый меч в разверстых небесах
    качается, как маятник в часах.

    Я вижу свою душу в зеркала,
    душа моя неслыханно мала,
    не более бумажного листа, --
    душа моя неслыханно чиста,
    прекрасная душа моя, Господь,
    прелестная не менее, чем плоть,
    чем далее, тем более для грез
    до девочки ты душу превознес, --
    прекрасная, как девочка, душа,
    ты так же велика, как хороша, --
    как девочке присущий оптимизм,
    души моей глухой инфантилизм
    всегда со мной в полуночной тиши.
    За окнами ни плоти, ни души.

    За окнами мерцают фонари.
    Душа моя безмолвствует внутри,
    безмолвствует смятение в умах,
    душа моя безмолвствует впотьмах,
    безмолвствует за окнами январь,
    безмолвствует на стенке календарь,
    безмолвствует во мраке снегопад,
    неслыханно безмолвствует распад,
    в затылке нарастает перезвон,
    безмолвствует окно и телефон,
    безмолвствует душа моя, и рот
    немотствует, безмолвствует народ,
    неслыханно безмолвствует зима,
    от жизни и от смерти без ума.

    В молчании я слышу голоса.
    Безмолвствуют святые небеса,
    над родиной свисая свысока.
    Юродствует земля без языка.
    Лишь свету от небес благодаря
    мой век от зарожденья фонаря
    до апокалиптических коней
    одна жестикуляция теней,
    белесые запястия и вен
    сиреневый узор, благословен
    создавший эту музыку без нот,
    безногого оракула немот,
    дающего на все один ответ:
    молчание и непрерывный свет.

    В безмолвии я слышу голоса.
    Безмолвствуют земля и небеса.
    В безмолвии я слышу легкий гуд,
    и тени чувств по воздуху бегут.
    Вопросы устремленные, как лес,
    в прекрасное молчание небес,
    как греза о заколотых тельцах,
    теснятся в неприкаянных сердцах.
    Едва ли взбудоражишь пустоту
    молитвой, приуроченной к посту,
    прекрасным возвращеньем в отчий дом
    и маркой на конвертике пустом,
    чтоб чувства, промелькнувшие сквозь ночь,
    оделись в серебро авиапочт.

    Как будто это ложь, а это труд,
    как будто это жизнь, а это блуд,
    как будто это грязь, а это кровь,
    не грех -- но это странная любовь.
    Не чудо, но мечта о чудесах,
    не праведник, а все ж поторопись
    мелькнуть и потеряться в небесах
    открыткой в посполитый парадиз,
    как будто это ниточка и связь,
    как будто, над собою не смеясь,
    твердишь себе: вот Бог, а вот порог,
    как будто это ты, а это Бог,
    как будто век жужжит в его руке,
    а жизнь твоя, как Ио, вдалеке.

    Чтоб чувства, промелькнувшие сквозь ночь,
    укрыли блудных сыновей и дочь
    прекрасную и, адрес изменив,
    чтоб чувства не усиливали миф,
    не следовало в ночь под Рождество
    выскакивать из дома своего,
    бояться поножовщины и драк,
    выскакивать от ужаса во мрак,
    не следовало в панике большой
    спасаться от погони за душой,
    не следовало верить в чудеса,
    вопросам устремляться в небеса,
    не следовало письма вам писать,
    не следовало плоть свою спасать.

    Но в ночь под Рождество не повторять
    о том, что можно много потерять,
    что этого нельзя предотвратить,
    чтоб жизнь свою в корову обратить.
    Как будто ты ужален и ослеп,
    за белою коровой вьется вслед
    жужжащая небесная оса,
    безмолвствуют святые небеса,
    напрасно ты, безмолвствуя, бежал
    ужасного, но лучшего из жал,
    напрасно ты не чувствуешь одно:
    стрАДаний ОДинаково ДАно,
    стрАДанье и забвение -- труха,
    стрАДание не стоило греха.
    Почувствуешь ли в панике большой
    бессмертную погоню за душой,
    погоню, чтобы времени не ждать,
    с той выгодой, чтоб чувства передать
    в мгновение, схватившее виски,
    в твой век по мановению тоски,
    чтоб чувства, промелькнувшие сквозь ночь,
    оделись в серебро авиапочт.
    Предчувствуешь все это в снегопад
    в подъезде, петроградский телепат,
    и чувства распростертые смешны,
    шпагатом от войны и до войны,
    он шепчет, огибая Летний сад:
    немыслимый мой польский адресат.

    Любовь твоя -- воспитанница фей,
    возлюбленный твой -- нынешний Орфей,
    и образ твой -- фотографа момент,
    твой голос -- отдаленный диксиленд.
    Прогулки в ботаническом саду,
    возлюбленного пение в аду,
    возлюбленного пение сквозь сон, --
    два голоса, звучащих в унисон,
    органный замирающий свинец,
    венчальные цветы, всему венец,
    душа твоя прекрасна и тиха,
    душа твоя не ведает греха,
    душа твоя по-прежнему в пути,
    по-прежнему с любовью во плоти.

    Ничто твоей души не сокрушит.
    Запомни, что душа твоя грешит!
    Душа твоя неслыханно больна.
    Запомни, что душа твоя одна.
    От свадебного поезда конец
    души твоей неслыханный венец,
    души твоей венчальные цветы,
    блестящие терновые кусты.
    Душа твоя грехи тебе простит,
    душа тебя до девочки взрастит,
    душа твоя смоковницу сожжет,
    душа твоя обнимет и солжет,
    душа твоя тебя превознесет,
    от Страшного Суда душа спасет!

    Чье пение за окнами звучит?
    Возлюбленный за окнами кричит.
    Душа его вослед за ним парит.
    Душа его обратно водворит.
    Как странно ты впоследствии глядишь.
    Действительно, ты странствуешь весь день,
    душа твоя вослед тебе, как тень,
    по комнате витает, если спишь,
    душа твоя впоследствии как мышь.
    Впоследствии ты сызнова пловец,
    впоследствии "таинственный певец" --
    душа твоя не верит в чепуху, --
    впоследствии ты странник наверху.

    Так, девочкой пожертвовать решась,
    любовь твоя, души твоей страшась,
    под черными деревьями дрожит,
    совсем тебя впоследствии бежит.
    На улице за окнами рябя,
    там что-то убегает от тебя,
    ты смотришь на заржавленный карниз,
    ты смотришь не на улицу, а вниз,
    ты смотришь из окна любви вослед,
    ты видишь сам себя -- автопортрет,
    ты видишь небеса и тени чувств,
    ты видишь диабаз и черный куст,
    ты видишь это дерево и ад,
    в сей графике никто не виноват.

    Кто плотью защищен, как решетом,
    за собственной душой как за щитом,
    прекрасной задушевностью дыши
    за выпуклым щитом своей души.
    Вся жизнь твоя, минувшая как сон:
    два голоса, звучавших в унисон,
    деревьев развевающихся шум,
    прекрасными страданьями твой ум
    наполненный, как зернами гранат,
    впоследствии прекрасный аргонавт,
    впоследствии ты царствуешь в умах,
    запомни, что ты царствуешь впотьмах,
    однако же все время на виду,
    запомни, что жена твоя в аду.

    Уж лучше без глупца, чем без вруна,
    уж лучше без певца, чем без руна,
    уж лучше грешным быть, чем грешным слыть,
    уж легче утонуть, чем дальше плыть.
    Но участи пловца или певца
    уж лучше -- положиться на гребца.
    Твой взор блуждает, сумрачен и дик,
    доносится до слуха Эвридик
    возлюбленного пение сквозь ад,
    вокруг него безмолвие и смрад,
    вокруг него одни его уста,
    вокруг него во мраке пустота,
    во мраке с черным деревом в глазу
    возлюбленного пение внизу.

    Какая наступает тишина
    в прекрасном обрамлении окна,
    когда впотьмах, недвижимый весь век,
    как маятник, качнется человек,
    и в тот же час, снаружи и внутри,
    возникнет свет, внезапный для зари,
    и ровный звон над копьями оград,
    как будто это новый циферблат
    вторгается, как будто не спеша
    над плотью воцаряется душа,
    и алый свет, явившийся извне,
    внезапно воцаряется в окне,
    внезапно растворяется окно,
    как будто оживает полотно.

    Так шествовал Орфей и пел Христос.
    Так странно вам кощунствовать пришлось,
    впоследствии нимало не стыдясь.
    Прекрасная раскачивалась связь,
    раскачивалась, истово гремя,
    цепочка между этими двумя.
    Так шествовал Христос и пел Орфей,
    любовь твоя, воспитанница фей,
    от ужаса крича, бежала в степь,
    впотьмах над ней раскачивалась цепь,
    как будто циферблат и телефон,
    впотьмах над ней раскачивался звон,
    раскачивался бронзовый овал,
    раскачивался смертный идеал.
    Раскачивался маятник в холмах,
    раскачивался в полдень и впотьмах,
    раскачивался девочкой в окне,
    раскачивался мальчиком во сне,
    раскачивался чувством и кустом,
    раскачивался в городе пустом,
    раскачивался деревом в глазу,
    раскачивался здесь и там, внизу,
    раскачивался с девочкой в руках,
    раскачивался крик в обиняках,
    раскачивался тенью на стене,
    раскачивался в чреве и вовне,
    раскачивался, вечером бледнел,
    при этом оглушительно звенел.

    Ты, маятник, душа твоя чиста,
    ты маятник от яслей до креста,
    как маятник, как маятник другой,
    как маятник рука твоя с деньгой,
    ты маятник, отсчитывая пядь
    от Лазаря к смоковнице и вспять,
    как маятник от злости и любви,
    ты движешься как маятник в крови.
    Ты маятник, страданья нипочем,
    ты маятник во мраке ни при чем,
    ты маятник и маятнику брат,
    твоя душа прекрасный циферблат,
    как маятник, чтоб ты не забывал,
    лицо твое, как маятник, овал.

    Как маятник, то умник, то дурак,
    ты маятник от света и во мрак
    за окнами, как маятник, рябя, --
    зачатие, как маятник, тебя.
    Ты маятник, как маятник я сам,
    ты маятник по дням и по часам,
    как маятник, прости меня, Господь,
    как маятник душа твоя и плоть,
    ты маятник по каждой голове,
    ты маятник -- от девочки в траве,
    ты маятник внизу и наверху,
    ты маятник страданью и греху,
    ты маятник от уличных теней
    до апокалиптических коней.

    Крик:

    Я маятник. Не трогайте меня.
    Я маятник для завтрашнего дня.
    За будущие страсти не дрожу,
    я сам себя о них предупрежу.
    Самих себя увидеть в нищете,
    самих себя увидеть на щите,
    заметить в завсегдатаях больниц
    божественная участь единиц.

    Признание, награда и венец,
    способность предугадывать конец,
    достоинство, дарующее власть,
    способность, возвышающая страсть,
    способность возвышаться невпопад,
    как маятник -- прекрасный телепат.

    Способные висеть на волоске,
    способные к обману и тоске,
    способные к сношению везде,
    способные к опале и звезде,
    способные к смешению в крови,
    способные к заразе и любви,
    напрасно вы не выключили свет,
    напрасно вы оставили свой след,
    знакомцы ваших тайн не берегут,
    за вами ваши чувства побегут.
    Что будет поразительней для глаз,
    чем чувства, настигающие нас
    с намереньем до горла нам достать?
    Советую вам маятником стать.

    1962



    Прокоментувати
    Народний рейтинг: -- | Рейтинг "Майстерень": --

  3. Шествие
    Часть I Пора давно за все благодарить,
    за все, что невозможно подарить
    когда-нибудь, кому-нибудь из вас
    и улыбнуться, словно в первый раз
    в твоих дверях, ушедшая любовь,
    но невозможно улыбнуться вновь.

    Прощай, прощай -- шепчу я на ходу,
    среди знакомых улиц вновь иду,
    подрагивают стекла надо мной,
    растет вдали привычный гул дневной,
    а в подворотнях гасятся огни.
    -- Прощай, любовь, когда-нибудь звони.

    Так оглянись когда-нибудь назад:
    стоят дома в прищуренных глазах,
    и мимо них уже который год
    по тротуарам шествие идет.

    1

    Вот Арлекин толкает свой возок,
    и каплет пот на уличный песок,
    и Коломбина машет из возка.
    А вот Скрипач, в руках его тоска
    и несколько монет. Таков Скрипач.
    А рядом с ним вышагивает Плач,
    плач комнаты и улицы в пальто,
    блестящих проносящихся авто,
    плач всех людей. А рядом с ним Поэт,
    давно не брит и кое-как одет
    и голоден, его колотит дрожь.
    А меж домами льется серый дождь,
    свисают с подоконников цветы,
    а там, внизу, вышагиваешь ты.
    Вот шествие по улице идет,
    и кое-кто вполголоса поет,
    а кое-кто поглядывает вверх,
    а кое-кто поругивает век,
    как, например, Усталый Человек.
    И шум дождя, и вспышки сигарет,
    шаги и шорох утренних газет,
    и шелест непроглаженных штанин
    (неплохо ведь в рейтузах, Арлекин),
    и звяканье оставшихся монет,
    и тени их идут за ними вслед.

    Любите тех, кто прожил жизнь впотьмах
    и не оставил по себе бумаг
    и памяти какой уж ни на есть,
    не помышлял о перемене мест,
    кто прожил жизнь, однако же не став
    ни жертвой, ни участником забав,
    в процессию по случаю попав.
    Таков герой. В поэме он молчит,
    не говорит, не шепчет, не кричит,
    прислушиваясь к возгласам других,
    не совершая действий никаких.
    Я попытаюсь вас увлечь игрой:
    никем не замечаемый порой,
    запомните -- присутствует герой.

    2

    Вот шествие по улице идет.
    Вот ковыляет Мышкин-идиот,
    в накидке над панелью наклонясь.
    -- Как поживаете теперь, любезный князь,
    уже сентябрь, и новая зима
    еще не одного сведет с ума,
    ах милый, успокойтесь наконец. --
    Вот позади вышагивает Лжец,
    посажена изящно голова,
    лежат во рту великие слова,
    а рядом с ним, окончивший поход,
    неустрашимый рыцарь Дон Кихот
    беседует с торговцем о сукне
    и о судьбе. Ах, по моей вине
    вам предстает ужасная толпа,
    рябит в глазах, затея так глупа,
    но все не зря. Вот книжка на столе,
    весь разговорчик о добре и зле
    свести к себе не самый тяжкий труд,
    наверняка тебя не заберут.
    Поставь на стол в стакан букетик зла,
    найди в толпе фигуру Короля,
    забытых королей на свете тьма,
    сейчас сентябрь, потом придет зима.
    Процессия по улице идет,
    и дождь среди домов угрюмо льет.
    Вот человек, Бог знает чем согрет,
    вот человек -- за пару сигарет
    он всем раскроет честности секрет,
    кто хочет, тот послушает рассказ,
    Честняга -- так зовут его у нас.
    Представить вам осмеливаюсь я
    принц-Гамлета, любезные друзья --
    у нас компания -- все принцы да князья.
    Осмелюсь полагать, за триста лет,
    принц-Гамлет, вы придумали ответ
    и вы его изложите. Идет.
    Процессия по улице бредет,
    и кажется, что дождь уже ослаб,
    маячит пестрота одежд и шляп,
    принц-Гамлет в землю устремляет взор,
    Честняге на ухо бормочет Вор,
    но гонит Вора Честности пример
    (простите -- Вор, представить не успел).
    Вот шествие по улице идет,
    и дождь уже совсем перестает,
    не может же он литься целый век,
    заметьте -- вот Счастливый Человек
    с обычною улыбкой на устах.
    -- Чему вы улыбнулись? -- Просто так. --
    Любовники идут из-за угла,
    белеют обнаженные тела,
    в холодной мгле навеки обнялись,
    и губы побледневшие слились.
    Все та же ночь у них в глазах пустых,
    навеки обнялись, навек застыв,
    в холодной мгле белеют их тела,
    прошла ли жизнь или любовь прошла,
    стекает вниз вода и белый свет
    с любовников, которых больше нет.
    Ступай, ступай, печальное перо,
    куда бы ты меня не привело,
    болтливое худое ремесло,
    в любой воде плещи мое весло.
    Так зарисуем пару новых морд:
    вот Крысолов из Гаммельна и Чорт,
    опять в плаще и чуточку рогат,
    но, как всегда, на выдумки богат.

    3

    Достаточно. Теперь остановлюсь.
    Такой сумбур, что я не удивлюсь,
    найдя свои стихи среди газет,
    отправленных читателем в клозет,
    самих читателей объятых сном.

    Поговорим о чем-нибудь ином.
    Как бесконечно шествие людей,
    как заунывно пение дождей,
    среди домов, а Человек озяб,
    маячит пестрота одежд и шляп,
    и тени их идут за ними вслед,
    и шум шагов, и шорох сигарет,
    и дождь все льется, льется без конца
    на Крысолова, Принца и Лжеца,
    на Короля, на Вора и на Плач,
    и прячет скрипку под пальто Скрипач,
    и на Честнягу Чорт накинул плащ.
    Усталый Человек закрыл глаза,
    и брызги с дон-кихотова таза
    летят на Арлекина, Арлекин
    Торговцу кофту протянул -- накинь.
    Счастливец поднимает черный зонт,
    Поэт потухший поднимает взор
    и воротник. Князь Мышкин-идиот
    склонился над панелью: кашель бьет;
    процессия по улице идет,
    и дождь, чуть прекратившийся на миг,
    стекает вниз с любовников нагих.

    Вот так всегда -- когда ни оглянись,
    проходит за спиной толпою жизнь,
    неведомая, странная подчас,
    где смерть приходит, словно в первый раз,
    и где никто-никто не знает нас.
    Прислушайся -- ты слышишь ровный шум,
    быть может, это гул тяжелых дум,
    а может, гул обычных новостей,
    а может быть -- печальный ход страстей.

    4. Романс Арлекина

    По всякой земле
    балаганчик везу,
    а что я видал на своем веку:
    кусочек плоти бредет внизу,
    кусочек металла летит наверху.

    За веком век, за веком век
    ложится в землю любой человек,
    несчастлив и счастлив,
    зол и влюблен,
    лежит под землей не один миллион.
    Жалей себя, пожалей себя,
    одни говорят -- умирай за них,
    иногда судьба,
    иногда стрельба,
    иногда по любви, иногда из-за книг.

    Ах, будь и к себе и к другим не плох,
    может, тебя и помилует Бог,
    однако ты ввысь не особо стремись,
    ведь смерть -- это жизнь, но и жизнь -- это жизнь.

    По темной земле балаганчик везу,
    а что я видал на своем веку:
    кусочек плоти бредет внизу,
    кусочек металла летит наверху.

    5. Романс Коломбины

    Мой Арлекин чуть-чуть мудрец,
    так мало говорит,
    мой Арлекин чуть-чуть хитрец,
    хотя простак на вид,
    ах, Арлекину моему
    успех и слава ни к чему,
    одна любовь ему нужна,
    и я его жена.

    Он разрешит любой вопрос,
    хотя на вид простак,
    на самом деле он не прост,
    мой Арлекин -- чудак.
    Увы, он сложный человек,
    но главная беда,
    что слишком часто смотрит вверх
    в последние года.

    А в облаках летят, летят,
    летят во все концы,
    а в небесах свистят, свистят
    безумные птенцы,
    и белый свет, железный свист
    я вижу из окна,
    ах, Боже мой, как много птиц,
    а жизнь всего одна.

    Мой Арлекин чуть-чуть мудрец,
    хотя простак на вид, --
    нам скоро всем придет конец --
    вот так он говорит,
    мой Арлекин хитрец, простак,
    привык к любым вещам,
    он что-то ищет в небесах
    и плачет по ночам.

    Я Коломбина, я жена,
    я езжу вслед за ним,
    свеча в фургоне зажжена,
    нам хорошо одним,
    в вечернем небе высоко
    птенцы, а я смотрю.
    Но что-то в этом от того,
    чего я не люблю.

    Проходят дни, проходят дни
    вдоль городов и сел,
    мелькают новые огни
    и музыка и сор,
    и в этих селах, в городках
    я коврик выношу,
    и муж мой ходит на руках,
    а я опять пляшу.

    На всей земле, на всей земле
    не так уж много мест,
    вот Петроград шумит во мгле,
    в который раз мы здесь.
    Он Арлекина моего
    в свою уводит мглу.
    Но что-то в этом от того,
    чего я не люблю.

    Сожми виски, сожми виски,
    сотри огонь с лица,
    да, что-то в этом от тоски,
    которой нет конца!
    Мы в этом мире на столе
    совсем чуть-чуть берем,
    мы едем, едем по земле,
    покуда не умрем.

    6. Романс Поэта

    Как нравится тебе моя любовь,
    печаль моя с цветами в стороне,
    как нравится оказываться вновь
    с любовью на войне, как на войне.

    Как нравится писать мне об одном,
    входить в свой дом как славно одному,
    как нравится мне громко плакать днем,
    кричать по телефону твоему:

    -- Как нравится тебе моя любовь,
    как в сторону я снова отхожу,
    как нравится печаль моя и боль
    всех дней моих, покуда я дышу.

    Так что еще, так что мне целовать,
    как одному на свете танцевать,
    как хорошо плясать тебе уже,
    покуда слезы плещутся в душе.

    Все мальчиком по жизни, все юнцом,
    с разбитым жизнерадостным лицом,
    ты кружишься сквозь лучшие года,
    в руке платочек, надпись "никогда".

    И жизнь, как смерть, случайна и легка,
    так выбери одно наверняка,
    так выбери с чем жизнь свою сравнить,
    так выбери, где голову склонить.

    Все мальчиком по жизни, о любовь,
    без устали, без устали пляши,
    по комнатам расплескивая вновь,
    расплескивая боль своей души.

    7. Комментарий

    Вот наш Поэт, еще не слишком стар,
    он говорит неправду, он устал
    от улочек ночных, их адресов,
    пугающих предутренних часов,
    от шороха дождя о диабаз,
    от редких, но недружелюбных глаз,
    от рева проносящихся машин,
    от силуэтов горестных мужчин
    здесь, в сумраке, от беспокойных слов,
    Бог знает от чего. И от себя.
    Он говорит: судьба моя, судьба
    брести всю жизнь по улицам другим
    куда-нибудь, к друзьям недорогим,
    а может быть, домой сквозь новый дождь,
    и ощущать реку, стекло и дрожь
    худой листвы, идти, идти назад,
    знакомый и обшарпанный фасад,
    вот здесь опять под вечер оживать,
    и с новой жизнью жизнь свою сшивать.

    Все таковы. Да, все слова, стихи,
    вы бродите средь нас, как чужаки,
    но в то же время -- близкие друзья:
    любить нельзя и умирать нельзя,
    но что-нибудь останется от вас, --
    хотя б любовь, хотя б -- в последний раз,
    а может быть, обыденная грусть,
    а может быть, одни названья чувств.

    Вперед, друзья. Вперед. Adieu, tristesse.
    Поговорим о перемене мест,
    поговорим о нравах тех округ,
    где нету нас, но побывал наш друг --
    печальный парень, рыцарь, доброхот,
    известный вам идальго Дон Кихот.

    8. Романс Дон Кихота

    Копье мое, копье мое, копье,
    оружие, имущество мое,
    могущество мое таится в нем,
    я странствую по-прежнему с копьем,
    как хорошо сегодня нам вдвоем.

    О чем же я. Ах, эти города,
    по переулкам грязная вода,
    там ничего особого, о да,
    немало богачей встречаю я,
    но нет ни у кого из них копья!

    Копье мое, копье мое, копье,
    имущество, могущество мое,
    мы странствуем по-прежнему вдвоем,
    когда-нибудь кого-нибудь убьем,
    я странствую, я странствую с копьем.

    Что города с бутылками вина,
    к ним близится великая война,
    безликая беда -- и чья вина,
    что городам так славно повезло.
    Как тень людей -- неуязвимо зло!

    Так что же ты теперь, мое копье,
    имущество мое, дитя мое.
    Неужто я гляжу в последний раз,
    кончается мой маленький рассказ,
    греми на голове, мой медный таз!

    Отныне одному из нас конец!
    Прощай, прощай, о Санчо, мой мудрец,
    прощайте все, я больше не могу,
    блести, мой таз, как ангельский венец,
    по улице с несчастьями бегу.

    9. Комментарий

    Смешной романс. Да, все мы таковы,
    страдальцы торопливые, увы,
    ведь мужество смешно, забавен страх,
    легко теперь остаться в дураках.
    Пойди пойми, над чем смеется век,
    о, как тебе неловко, человек.

    Так где-то на рассвете в сентябре
    бредешь в громадном проходном дворе,
    чуть моросит за чугуном ворот,
    сухой рукой ты вытираешь рот,
    и вот выходишь на пустой проспект,
    и вдоль витрин и вымокших газет,
    вдоль фонарей, оград, за поворот
    все дальше ты уходишь от ворот,
    в которых все живут твои друзья,
    которых ни любить, ни гнать нельзя,
    все дальше, дальше ты. И на углу
    сворачиваешь в утреннюю мглу.

    Ступай, ступай. И думай о себе.
    В твоей судьбе, как и в любой судьбе,
    переплелись, как теплые тела,
    твои дела и не твои дела
    с настойчивой усталостью души.
    Ты слышишь эту песенку в тиши:

    Вперед-вперед, отечество мое,
    куда нас гонит храброе жулье,
    куда нас гонит злобный стук идей
    и хор апоплексических вождей.

    Вперед-вперед, за нами правота,
    вперед-вперед, как наша жизнь верна,
    вперед-вперед, не жалко живота,
    привет тебе, счастливая война.

    Вперед-вперед, за радиожраньем,
    вперед-вперед, мы лучше всех живем,
    весь белый свет мы слопаем живьем,
    хранимые лысеющим жульем,

    хвала тебе, прелестный белый свет,
    хвала тебе, удачная война,
    вот я из тех, которым места нет,
    рассчитывай не слишком на меня.

    Прощай, прощай, когда-нибудь умру,
    а ты, сосед, когда-нибудь ответь
    Лжецу, который делает игру,
    когда тебе понадобится смерть.

    Ты слышишь эту песенку в тиши.
    Иди, иди, пройти квартал спеши.
    Ступай, ступай, быстрее проходи,
    Ступай, ступай, весь город впереди.
    Ступай, ступай, начнется скоро день
    твоих и не твоих поспешных дел.
    Вот так всегда -- здесь время вдаль идет,
    а кто-то в стороне о нем поет.
    Ступай, ступай, быстрее проходи.
    Иди, иди, весь город впереди.
    Еще на день там возникает жизнь,
    но к шествию ты присоединись,
    а если надо -- будешь впереди,
    квартал с поющим песню обойди.

    10. Баллада и романс Лжеца

    Не в новость ложь и искренность не в новость,
    попробуйте послушать эту повесть
    о горестной истории Лжеца --
    балладу без счастливого конца.

    Баллада

    Не в новость ложь и искренность не в новость.
    Какую маску надевает совесть
    на старый лик, в каком она наряде
    появится сегодня в маскараде?
    Бог ведает. Послушайте балладу,
    но разделите нежность и браваду,

    реальное событье с чудесами --
    все это вы проделаете сами.
    Придется покорпеть с моим рассказом,
    ваш разум будет заходить за разум,
    что в общем для меня одно и тоже.
    Потрудитесь. Но истина дороже.

    Я шел по переулку / по проспекту,
    как ножницы -- шаги / как по бумаге,
    вышагиваю я / шагает Некто
    средь бела дня / наоборот -- во мраке.

    И вновь благоухали анемоны,
    выкрикивали птицы над базаром,
    гудели привокзальные колонны,
    но я-то проходил среди развалин.

    И, Господи, что виделось, что было,
    как новая весна меня ловила,
    и новым колесом автомобиля
    меня на переулочках давила.

    И новая весна уже лежала,
    любовников ногами окружала
    и шарила белесыми руками
    и взмахивала тонкими кругами.

    Благословен приятель победивший,
    благословен удачливый мужчина,
    благословен любовник, придавивший
    ногой -- весну, соперника -- машиной.

    Лови, лови. Лови меня на слове,
    что в улице средь солнца и метели,
    что во сто крат лежащий в луже крови
    счастливее лежащего в постели.

    Слова Лжеца -- вы скажете. Ну что же.
    Я щеголяю выдумкой и ложью,
    лжецу всегда несчастия дороже:
    они на правду более похожи.

    Романс

    Актер изображает жизнь и смерть,
    натягивает бороду, парик.

    -- Попробуйте однажды умереть! --
    знакомый Лжец открыто говорит.

    Он вечно продолжает свой рассказ,
    вы -- вечно норовите улизнуть.
    Заметив вас, он хочет всякий раз
    о вашей жизни что-нибудь сболтнуть.

    Он вводит вас в какой-то странный мир
    сквозь комнаты дремучие, как лес,
    он прячется за окнами квартир,
    выкрикивает издали: Я здесь!

    Все правильно. Вы чувствуете страх,
    все правильно -- вы прячете свой взор,
    вы шепчете вослед ему -- дурак,
    бормочете -- все глупости и вздор.

    Друзья мои, я вам в лицо смотрю,
    друзья мои, а вас колотит дрожь,
    друзья мои, я правду говорю,
    но дьявольски похожую на ложь.

    11. Комментарий

    Шаги и шорох утренних газет,
    и шум дождя, и вспышки сигарет,
    и утреннего света пелена,
    пустые тени пасмурного дня,
    и ложь, и правда, что-нибудь возьми,
    что движет невеселыми людьми.
    Так чувствуешь все чаще в сентябре,
    что все мы приближаемся к поре
    безмерной одинокости души,
    когда дела все так же хороши,
    когда все так же искренни слова
    и помыслы, но прежние права,
    которые ты выдумал в любви
    к своим друзьям, -- зови их, не зови,
    звони им -- начинают увядать,
    и больше не отрадно увидать
    в иной зиме такой знакомый след,
    в знакомцах новых тот же вечный свет.

    Ты облетаешь, дерево любви.
    Моей не задевая головы,
    слетают листья к замершей земле,
    к моим ногам, раставленным во мгле.
    Ты все шумишь и шум твой не ослаб,
    но вижу я в твоих ветвях октябрь,
    все кажется -- кого-то ты зовешь,
    но с новою весной не оживешь.
    Да, многое дала тебе любовь,
    теперь вовеки не получишь вновь
    такой же свет, хоть до смерти ищи
    другую жизнь, как новый хлеб души.

    Да, о Лжеце. Там современный слог
    и легкий крик, но не возьму я в толк,
    зачем он так несдержан на язык,
    ведь он-то уже понял и привык
    к тому -- хоть это дьявольски смешно --
    что ложь и правда, кажется, одно,
    что лживые и честные слова
    одна изобретает голова,
    одни уста способны их сказать,
    чему же предпочтенье оказать.
    Как мало смысла в искренних словах,
    цените ложь за равенство в правах
    с правдивостью, за минимум возни,
    а искренность -- за привкус новизны.
    Пусть говорит Усталый Человек.
    Чего мне ждать от этаких калек,
    опять пойдут неловкий стихи,
    чуть-чуть литературщины, тоски;
    когда-нибудь коснешься тех же мук,
    и городских элегий новый звук
    опять взлетит. Ну, вот и цель и хлеб:
    к своим ногам вымеривать их цепь,
    к своей судьбе -- и поперек и вдоль
    у всех у них одна и та же боль.

    12. Городская элегия
    (Романс Усталого Человека)

    Осенний сумрак листья шевелит
    и новыми газетами белеет,
    и цинковыми урнами сереет,
    и облаком над улочкой парит.
    И на мосту троллейбус тарахтит,
    вдали река прерывисто светлеет,
    а маленький комок в тебе болеет
    и маленькими залпами палит.

    И снова наступает забытье,
    и льется свет от лампы до бумаги,
    глядят в окно на странное житье
    пугающие уличные знаки.
    Комком бумажным катится твой век
    вдоль подворотен, вдоль по диабазу
    и в переулках пропадает сразу.
    А ты смотри, ты все смотри наверх.

    Хоть что-нибудь увидишь в небесах,
    за новыми заметишь облаками.

    Как странно обнаружить на часах
    всю жизнь свою с разжатыми руками
    и вот понять: она -- как забытье,
    что не прожив ее четвертой части,
    нежданно оказался ты во власти
    и вовсе отказаться от нее.

    13. Комментарий

    Читатель мой, куда ты запропал.
    Ты пару монологов переспал,
    теперь ты посвежел -- сидишь, остришь,
    а вечером за преф или за бридж
    от нового романса улизнешь,
    конечно, если раньше не заснешь.
    Так, видимо, угоднее судьбе.
    О чем же я горюю, о себе.
    Пожалуй, нет. Привычно говорю.
    Ведь я и сам немногое дарю,
    привычно говорю: читатель где!
    И, кажется, читаю в пустоте.

    Горюй, горюй, попробуем сберечь
    всех персонажей сбивчивую речь,
    что легче, чем сулить и обещать,
    чем автора с героями смешать,
    чем вздрагивая, хмыкая, сопя
    в других искать и находить себя.
    Горюй, горюй. Сквозь наши времена
    плывут и проползают имена
    других людей, которых нам не знать,
    которым суждено нас обогнать,
    хотя бы потому, что и для нас
    трудней любить все больше каждый раз.

    Итак, за сценой нарастает джаз,
    и красные софиты в три луча
    выносят к рампе песню Скрипача.

    14. Романс Скрипача

    Тогда, когда любовей с нами нет,
    тогда, когда от холода горбат,
    достань из чемодана пистолет,
    достань и заложи его в ломбард.

    Купи на эти деньги патефон
    и где-нибудь на свете потанцуй
    (в затылке нарастает перезвон),
    ах, ручку патефона поцелуй.

    Да, слушайте совета Скрипача,
    как следует стреляться сгоряча:
    не в голову, а около плеча!
    Живите только плача и крича!

    На блюдечке я сердце понесу
    и где-нибудь оставлю во дворе.
    Друзья, ах, догадайтесь по лицу,
    что сердца не отыщется в дыре,

    проделанной на розовой груди,
    и только патефоны впереди,
    и только струны-струны, провода,
    и только в горле красная вода.

    15. Комментарий

    Он отнимает скрипку от плеча,
    друзья, благодарите Скрипача.
    Так завернем в бумажку пятаки
    и -- в форточку. И взмах его руки
    на дне двора беспомощно мелькнет,
    он медленно наклонится, вздохнет
    и, растянув в полуулыбке рот,
    упавшие монеты подберет.

    Вот вспоминай года после войны.
    По всем дворам скитаются они,
    и музыка ползет вдоль темных стен
    то дважды в день, а то и трижды в день.
    Свистят, свистят весь день смычки калек,
    как будто наступает новый век,
    сплошное пенье, скрипки, кутерьма,
    и струнами опутаны дома,
    и все смычки военные свистят,
    и пятаки по воздуху летят.

    Как учит нас столетье выбирать
    тот возраст, где удачней умирать,
    где целый дом роняет из окна
    тот возраст, где кончается война,
    тот возраст, где ты шествовал меж пуль.
    Ты голову просовываешь в нуль,
    просовываешь новую тоску
    в нуль с хвостиком, а хвостик -- к потолку.

    Но где они, куда они ушли
    и где твои слова их не нашли.
    Ведь это все звучало не вчера,
    и, слыша только скрипки со двора,
    сквозь эти дни все рушится вода.
    К каким делам мы перешли тогда.

    Была ли это правда, или ложь,
    теперь наверняка не разберешь,
    но кто-то был правдив, а кто-то лжив,
    но кто-то застрелился, кто-то жив,
    а кто играет до сих пор в кино,
    но остальные умерли давно.
    Но был другой -- таким и надо быть --
    кто ухитрился обо всем забыть,
    своей игрой столовые пленяв.

    Живи, живи. Мы встретимся на днях.

    Живи в послевоенных городах,
    играй в столовых, вечером -- в садах,
    играй, играй провинциальный вальс
    и мальчикам подмигивай -- для нас.
    Твой день пройдет, мелькнет, как легкий тур
    среди смычков, огней, клавиатур,
    провинциальный клен прошелестит,
    и женщина знакомая простит,
    и Бог простит безумный краткий век
    военных и заслуженных калек,
    и ты уйдешь, не задолжав за хлеб,
    но искус у окна преодолев...

    16

    И продолжать осмеливаюсь я.
    Вперед, моя громоздкая ладья,
    читатель мой, медлительность прости,
    мне одному приходится грести.

    Вот Арлекин в проулок повернул,
    а Лжец Поэту ловко подмигнул
    и, за руку схватив, повлек в проход,
    за ними увязался Дон Кихот.
    И вот они уже у входа в бар.
    Усталый Человек на тротуар
    бессильно опустился и заснул,
    а дождь все лил, и разносился гул
    дневных забот. Скрипач висел в петле.

    А мы поговорим о Короле.

    17. Баллада и романс Короля

    Баллада

    Жил-был король, жил-был король,
    он храбрый был, как лев,
    жил-был король, жил-был король,
    король без королев.
    Он, кроме хлеба, ничего
    не ел, не пил вина,
    одна отрада у него
    была: война, война.

    И день и ночь в седле, в седле,
    и день и ночь с мечом
    он мчался, мчался по земле,
    и кровь лилась ручьем
    за ним, за ним, а впереди
    рассветный ореол,
    и на закованной груди
    во мгле мерцал орел.

    Летели дни, неслись года,
    он не смыкал очей,
    о, что гнало его туда,
    где вечный лязг мечей,
    о, что гнало его в поход,
    вперед, как лошадь -- плеть,
    о, что гнало его вперед
    искать огонь и смерть.
    И сеять гибель каждый раз,
    топтать чужой посев...

    То было что-то выше нас,
    то было выше всех.

    Ответь, ответь, найди ответ,
    тотчас его забудь,
    ответь, ответь, найди ответ,
    но сам таким не будь.
    Он пред врагами честь свою
    и шпагу не сложил,
    он жизнь свою прожил в бою,
    он жизнь свою прожил!

    Гони, гони, гони коней,
    богатство, смерть и власть,
    но что на свете есть сильней,
    но что сильней, чем страсть.
    Враги поймут, глупцы простят,
    а кто заучит роль,
    тот страстотерпец, тот солдат,
    солдат, мертвец, король.

    Простись, простись, простимся с ним,
    простимся, чья вина,
    что тишь да гладь нужна одним,
    другим нужна война,
    и дробь копыт, и жизни дробь,
    походные костры.
    Одним -- удар земли о гроб,
    другим -- кларнет зари.

    Романс

    -- Памятью убитых, памятью всех,
    если не забытых, так все ж без вех,
    лежащих беззлобно -- пусты уста,
    без песенки надгробной, без креста.

    Я то уж, наверно, ею не храним,
    кто-нибудь манерно плачет по ним,
    плачет, поминает землю в горсти,
    меня проклинает, Господь, прости.

    Нет мне изгнанья ни в рай, ни в ад,
    долгое дознанье, кто виноват,
    дело-то простое, гора костей,
    Господи, не стоит судить людей.

    Ежели ты выжил -- садись на коня,
    что-то было выше, выше меня,
    я-то проезжаю вперед к огню,
    я-то продолжаю свою войну.

    Я проезжаю. В конце -- одно.
    Я-то продолжаю, не все ли равно,
    все-то на свете в говне, в огне,
    саксофоны смерти поют по мне.

    Радость или злобу сотри с лица,
    орлик мой орлик, крылья на груди,
    Жизни и Смерти нет конца,
    где-нибудь на свете лети, лети.

    18. Комментарий

    Как нравится романс его тебе.
    Гадай, как оказался он в толпе,
    но только слишком в дебри не залезь,
    и в самом деле, что он делал здесь,
    среди дождя, гудков автомашин,
    кто может быть здесь более чужим,
    среди обвисших канотье, манжет
    и старых пузырящихся газет,
    чем вылезший на монотонный фон
    нечесаный смятенный солдафон.

    Кошмар столетья -- ядерный грибок,
    но мы привыкли к топоту сапог,
    привыкли к ограниченной еде,
    годами лишь на хлебе и воде,
    иного ничего не бравши в рот,
    мы умудрялись продолжать свой род,
    твердили генералов имена,
    и модно хаки в наши времена;
    всегда и терпеливы и скромны,
    мы жили от войны и до войны,
    от маленькой войны и до большой,
    мы все в крови -- в своей или чужой.

    Не привыкать. Вот взрыв издалека.
    Еще планета слишком велика,
    и нелегко все то, что нам грозит
    не только осознать -- вообразить.

    Но оборву. Я далеко залез.
    Политика. Какой-то темный лес.
    И жизнь и смерть и скука до небес.

    Что далее. А далее -- зима.
    Пока пишу, остывшие дома
    на кухнях заворачивают кран,
    прокладывают вату между рам,
    теперь ты домосед и звездочет,
    октябрьский воздух в форточку течет,
    к зиме, к зиме все движется в умах,
    и я гляжу, как за церковным садом
    железо крыш на выцветших домах
    волнуется, готовясь к снегопадам.

    Читатель мой, сентябрь миновал,
    и я все больше чувствую провал
    меж временем, что движется бегом,
    меж временем и собственным стихом.
    Читатель мой, ты так нетерпелив,
    но скоро мы устроим перерыв,
    и ты опять приляжешь на кровать,
    а, может быть, пойдешь потанцевать.
    Читатель мой, любитель перемен,
    ты слишком много требуешь взамен
    поспешного вниманья твоего.
    И мне не остается ничего,
    как выдумать какой-то новый ход,
    чтоб избежать обилия невзгод,
    полна которых косвенная речь,
    все для того, чтобы тебя увлечь.
    Я продолжаю. Начали. Пора.
    Нравоучений целая гора
    из детективной песенки Вора.

    19. Романс Вора

    Оттуда взять, отсюда взять.
    Куда потом сложить.
    Рукою в глаз, коленом в зад,
    и так всю жизнь прожить.

    И день бежит, и дождь идет,
    во мгле бежит авто,
    и кто-то жизнь у нас крадет,
    но непонятно кто.

    Держи-лови, вперед, назад,
    подонок, сука, тать!
    Оттуда взять, отсюда взять,
    кому потом продать.

    Звонки, гудки, свистки, дела,
    в конце всего -- погост,
    и смерть пришла, и жизнь прошла
    как будто псу под хвост.

    Свистеть щеглом и сыто жить,
    а также лезть в ярмо,
    потом и то и то сложить
    и получить дерьмо.

    И льется дождь, и град летит,
    везде огни, вода,
    но чей-то взгляд следит, следит
    за мной всегда, всегда.

    Влезай, влетай в окно, птенец,
    вдыхай амбре дерьма,
    стрельба и смерть -- один конец,
    а на худой -- тюрьма.

    И жизнь и смерть в одних часах,
    о, странное родство!
    Всевышний сыщик в небесах
    и чье-то воровство.

    Тебе меня не взять, не взять,
    не вдеть кольца в ноздрю,
    рукою в глаз, коленом в зад,
    и головой -- в петлю!

    20. Комментарий

    Поэты утомительно поют,
    и воры нам загадки задают.
    Куда девался прежний герметизм.
    На что теперь похожа стала жизнь.
    Сплошной бордель.
    Но мы проявим такт:
    объявим-ка обещанный антракт.

    Танцуйте все и выбирайте дам.
    Осмеливаюсь я напомнить вам:
    не любят дамы скучного лица.

    Теперь уж недалеко до конца.

    (Уходит, следует десятиминутный джазовый проигрыш)
    Конец первой части

    Часть II

    Уже дома пустеют до зари,
    листва -- внизу, и только ветер дует,
    уже октябрь, читатели мои,
    приходит время новых поцелуев.
    Спешат, спешат над нами облака
    куда-то вдаль, к затихшей непогоде.
    О чем писать, об этом ли уходе.
    И новый свет бежит издалека,
    и нам не миновать его лучей.
    И, может быть, покажется скучней
    мое повествование, чем прежде.
    Но, Боже мой, останемся в надежде,
    что все же нам удастся преуспеть:
    вам -- поумнеть, а мне -- не поглупеть.

    Я продолжаю. Начали. Вперед.

    21

    Вот шествие по улице идет.
    Уж вечереет, город кроет тень.
    Все тот же город, тот же год и день,
    и тот же дождь и тот же гул и мгла,
    и тот же тусклый свет из-за угла,
    и улица все та ж, и магазин,
    и вот толпа гогочущих разинь.

    А вечер зажигает фонари.
    Студентики, фарцмены, тихари,
    грузины, блядуны, инженера
    и потаскушки -- вечная пора,
    вечерняя пора по городам,
    полупарад ежевечерних дам,
    воришки, алкоголики -- крупа...
    Однообразна русская толпа.
    О них еще продолжим разговор,
    впоследствии мы назовем их -- Хор.

    Бредет сомнамбулический отряд.
    Самим себе о чем-то говорят,
    князь Мышкин, Плач, Честняга, Крысолов
    о чем-то говорят, не слышно слов,
    а только шум. Бредут, бредут хрипя,
    навеки погруженные в себя,
    и над Счастливцем зонтик распростерт,
    и прижимается к Торговцу Чорт,
    принц Гамлет руки сложит на груди,
    Любовники белеют позади.

    Читатель мой, внимательней взгляни:
    завесою дождя отделены
    от нас с тобою десять человек.
    Забудь на миг свой торопливый век
    и недоверчивость на время спрячь,
    и в улицу шагни, накинув плащ,
    и, втягивая голову меж плеч,
    ты попытайся разобрать их речь.

    22. Романс князя Мышкина

    В Петербурге снег и непогода,
    в Петербурге горестные мысли,
    проживая больше год от года,
    удивляться в Петербурге жизни.

    Приезжать на Родину в карете,
    приезжать на Родину в несчастьи,
    приезжать на Родину для смерти,
    умирать на Родине со страстью.

    Умираешь, ну и Бог с тобою,
    во гробу, как в колыбельке чистой,
    привыкать на родине к любови,
    привыкать на родине к убийству.

    Боже мой, любимых, пережитых,
    уничтожить хочешь -- уничтожишь,
    подними мне руку для защиты,
    если пощадить меня не можешь.

    Если ты не хочешь. И не надо.
    И в любви, испуганно ловимой,
    поскользнись на родине и падай,
    оказавшись во крови любимой.

    Уезжать, бежать из Петербурга.
    И всю жизнь летит до поворота,
    до любви, до сна, до переулка
    зимняя карета идиота.

    23. Комментарий

    А все октябрь за окном шумит,
    и переулок за ночь перемыт
    не раз, не два холодною водой,
    и подворотни дышат пустотой.
    Теперь все позже гаснут фонари,
    неясный свет октябрьской зари
    не заполняет мерзлые предместья,
    и все ползет по фабрикам туман,
    еще не прояснившимся умам
    мерещатся последние известья,
    и тарахтя и стеклами, и жестью,
    трамваи проезжают по домам.

    (В такой-то час я продолжал рассказ.
    Недоуменье непротертых глаз
    и невниманье полусонных душ
    и торопливость, как холодный душ,
    сливались в леденящую струю
    и рушились в мистерию мою.)

    Читатель мой, мы в октябре живем,
    в твоем воображении живом
    теперь легко представится тоска
    несчастного российского князька.
    Ведь в октябре несложней тосковать,
    морозный воздух молча целовать,
    листать мою поэму...
    Боже мой,
    что, если ты ее прочтешь зимой,
    иль в августе воротишься домой
    из южных путешествий, загорев,
    и только во вступленьи надоев,
    довольством и вниманием убит,
    я буду брошен в угол и забыт,
    чтоб поразмыслить над своей судьбой,
    читатель мой...
    А, впрочем, чорт с тобой!
    Прекрасным людям счастья не дано.
    Счастливое рассветное вино,
    давно кружить в их душах перестав,
    мгновенно высыхает на устах,
    и снова погружаешься во мрак
    прекраснодушный идиот, дурак,
    и дверь любви запорами гремит,
    и в горле горечь тягостно шумит.
    Так пей вино тоски и нелюбви,
    и смерть к себе испуганно зови,
    чужие души робко теребя.

    Но хватит комментариев с тебя.

    Читатель мой, я надоел давно.
    Но все же посоветую одно:
    когда придет октябрь -- уходи,
    по сторонам презрительно гляди,
    кого угодно можешь целовать,
    обманывать, любить и блядовать,
    до омерзенья, до безумья пить,
    но в октябре не начинай любить.
    (Я умудрен, как змей или отец.)

    Но перейдем к Честняге, наконец.

    24. Романс для Честняги и хора

    Хор:
    Здесь дождь, и дым, и улица,
    туман и блеск огня.

    Честняга:
    Глупцы, придурки, умники,
    послушайте меня,
    как честностью прославиться
    живя в добре и зле,
    что сделать, чтоб понравиться
    на небе и земле.
    Я знал четыре способа:

    -- Покуда не умрешь
    надеяться на Господа...

    Хор:
    Ха-ха, приятель, врешь!

    Честняга:
    Я слышу смех, иль кажется
    мне этот жуткий смех.

    Друзья, любите каждого,
    друзья, любите всех --
    и дальнего, и ближнего,
    детей и стариков...

    Хор:
    Ха-ха, он выпил лишнего,
    он ищет дураков!

    Честняга:
    Я слышу смех. Наверное
    я слышу шум машин;
    друзья, вот средство верное,
    вот идеал мужчин:

    -- Берите весла длинные,
    топор, пилу, перо, --
    и за добро творимое
    получите добро,
    стучите в твердь лопатами,
    марайте белый лист.
    -- Воздастся и заплатится...

    Хор:
    Ха-ха, приятель, свист!
    Ты нас считаешь дурнями,
    считаешь за детей.

    Честняга:
    Я слышу смех. Я думаю,
    что это смех людей.
    И я скажу, что думаю,
    пускай в конце концов
    я не достану курева
    у этих наглецов.
    О, как они куражатся,
    но я скажу им всем
    четвертое и, кажется,
    ненужное совсем,
    четвертое (и лишнее),
    души (и тела) лень.

    -- За ваши чувства высшие
    цепляйтесь каждый день,
    за ваши чувства сильные,
    за горький кавардак
    цепляйтесь крепче, милые...

    Хор:
    А ну, заткнись, мудак!
    Чего ты добиваешься,
    ты хлебало заткни,
    чего ты дорываешься
    над русскими людьми.
    Земля и небо -- Господа,
    но нам дано одно.
    Ты знал четыре способа,
    но все они -- говно.
    Но что-то проворонил ты:
    чтоб сытно есть и пить,
    ты должен постороннему
    на горло наступить.
    Прости, мы извиняемся,
    но знал ли ты когда,
    как запросто меняются
    на перегной года,
    взамен обеда сытного,
    взамен "люблю -- люблю", --
    труда, но непосильного,
    с любовью -- по рублю.
    И нам дано от Господа
    немногое суметь,
    но ключ любого способа,
    но главное -- посметь,
    посметь заехать в рожу
    и обмануть посметь,
    и жизнь на жизнь похожа!

    Честняга:
    Но более -- на смерть.

    25. Комментарий

    Предоставляю каждому судить,
    кого здесь нужно просто посадить
    на цепь и за решетку. Чудеса.
    Не лучше ль будет отвести глаза?

    И вновь увидеть золото аллей,
    закат, который пламени алей,
    и шум ветвей, и листья у виска,
    и чей-то слабый вздох издалека,
    и за Невою воздух голубой,
    и голубое небо над собой.
    И сердце бьется медленней в груди,
    и кажется -- все беды позади,
    и даже голоса их не слышны.
    И посредине этой тишины
    им не связать оборванную нить,
    не выйти у тебя из-за спины,
    чтоб сад, и жизнь, и осень заслонить.
    Стихи мои как бедная листва.
    К какой зиме торопятся слова.
    Но как листву -- испуганно лови
    вокруг слова из прожитой любви,
    и прижимай ладони к голове,
    и по газонной согнутой траве
    спеши назад -- они бегут вослед,
    но, кажется, что впереди их нет.
    Живи, живи под шум календаря,
    о чем-то непрерывно говоря,
    чтоб добежать до самого конца
    и, отнимая руки от лица,
    увидеть, что попал в знакомый сад,
    и оглянуться в ужасе назад:
    -- Как велики страдания твои.
    Но, как всегда, не зная для кого,
    твори себя и жизнь свою твори
    всей силою несчастья твоего.

    26

    Средь шумных расставаний городских,
    гудков авто и гулов заводских,
    и теплых магазинных площадей
    опять встречать потерянных людей,
    в какое-то мгновенье вспоминать
    и всплескивать руками, догонять,
    едва ли не попав под колесо,
    да, догонять, заглядывать в лицо,
    и узнавать, и тут же целовать,
    от радости на месте танцевать
    и говорить о переменах дел,
    "да-да, я замечаю, похудел",
    "да-да, пора заглядывать к врачу",
    и дружелюбно хлопать по плечу,
    и, вдруг заметив время на часах
    и телефон с ошибкой записав,
    опять переминаться и спешить,
    приятеля в объятьях придушить
    и торопиться за трамваем вслед,
    теряя человека на пять лет.

    Так обойдется время и со мной.
    Мы встретимся однажды на Сенной
    и, пары предложений не сказав,
    раздвинув рты и зубы показав,
    расстанемся опять -- не навсегда ль? --
    и по Садовой зашагает вдаль
    мой грозный век, а я, как и всегда,
    через канал, неведомо куда.

    27

    Вот шествие по улице идет
    и нас с тобою за собой ведет,
    да, нас с тобой, мой невеселый стих.
    И все понятней мне желанье их
    по улице куда-нибудь плестись,
    все отставать и где-то разойтись,
    уже навек, чтоб затерялся след,
    чтоб вроде бы их не было и нет,
    и это не насмешка и не трюк,
    но это проще, чем петля и крюк,
    а цель одна и в тот и в этот раз,
    да, цель одна: пусть не тревожат нас.
    Пусть не тревожат нас в осенний день.
    Нам нелегко, ведь мы и плоть и тень
    одновременно, вместе тень и свет,
    считайте так, что нас на свете нет,
    что вас толкнула тень, а не плечо.
    А нам прожить хотя бы день еще,
    мы не помеха, не забьемся в щель.

    А может быть, у них другая цель.

    Перед тобою восемь человек,
    забудь на миг свой торопливый век
    и недоверчивость на время спрячь.
    Вон, посмотри, проходит мимо -- Плач.

    28. Плач

    В Петербурге сутолка и дрожь,
    в переулках судорожный дождь,
    вдоль реки по выбоинам скул
    пробегает сумеречный гул.

    Это плач по каждому из нас,
    это город валится из глаз,
    это про-летают у аллей
    скомканные луны фонарей.

    Это крик по собственной судьбе,
    это плач и слезы по себе,
    это плач, рыдание без слов,
    погребальный гром колоколов.

    Словно смерть и жизнь по временам --
    это служба вечная по нам,
    это вырастают у лица,
    как деревья, песенки конца.

    Погре-бальный белый пароход,
    с полюбовным венчиком из роз,
    похо-ронный хор и хоровод,
    как Харону дань за перевоз.

    Это стук по нынешним правам,
    это самый новый барабан,
    это саксофоны за рекой,
    это общий крик -- за упокой.

    Ничего от смерти не убрать.
    Отчего так страшно умирать,
    неподвижно лежа на спине,
    в освещенной вечером стране.

    Оттого, что жизни нет конца,
    оттого, что сколько не зови,
    все равно ты видишь у лица
    тот же лик с глазами нелюбви.

    29. Комментарий

    Тоска, тоска. Хоть закричать в окно.
    На улице становится темно,
    и все труднее лица различать,
    и все трудней фигуры замечать,
    не все ль равно. И нарастает злость.
    Перед тобой не шествие, а горсть
    измученных и вымокших людей.
    И различать их лица все трудней.
    Все те же струйки около висков,
    все то же тарахтенье башмаков,
    тоска ложится поперек лица.
    Далеко ли, читатель до конца.

    Тоска, тоска. То тише, то быстрей
    вдоль тысячи горящих фонарей,
    дождевиков, накидок и пальто,
    поблескивая, мечутся авто,
    подъезды освещенные шумят,
    как десять лет вперед или назад,
    и залы театральные поют,
    по-прежнему ища себе приют,
    по улицам бездомные снуют.

    А что бы ты здесь выбрал для себя.
    По переулкам, истово трубя,
    нестись в автомобиле или вдруг
    в знакомый дом, где счастливый твой друг
    в прихожей пальцем радостно грозит
    за милый неожиданный визит,
    а может -- с торопливостью дыша,
    на хоры подниматься не спеша,
    а может быть, оплакивать меня,
    по тем же переулкам семеня.

    Но плакать о себе -- какая ложь!
    Как выберешь ты, так и проживешь.
    Так научись минутой дорожить,
    которую дано тебе прожить,
    не успевая все пересмотреть,
    в которой можно даже умереть,
    побольше думай, друг мой, о себе,
    оказываясь в гуще и в гурьбе,
    быстрее выбирайся и взгляни
    хоть раз -- не изнутри -- со стороны.
    Так выбирай светящийся подъезд,
    или пластмассу театральных мест,
    иль дом друзей, былое возлюбя.
    Но одного не забывай -- себя.
    Окончен день. Но это для него,
    да, для полугероя моего.
    А здесь все те же длятся чудеса,
    здесь, как и прежде, время три часа,
    а может быть -- часы мои не лгут --
    здесь вечность без пятнадцати минут.

    Здесь время врет, а рядом вечность бьет,
    и льется дождь, и шествие идет
    куда-нибудь по-прежнему вперед,
    и наш Торговец открывает рот.

    30. Романс Торговца

    На свете можно все разбить,
    возможно все создать,
    на свете можно все купить
    и столько же продать.

    Как просто ставить все в актив,
    в пассив поставив кровь,
    купив большой презерватив,
    любовь и нелюбовь.

    Но как бы долго ни корпел,
    но сколько б ни копил,
    смотри, как мало ты успел,
    как мало ты купил.

    Твой дом торговый прогорит,
    ты выпрыгнешь в окно,
    но Кто-то сверху говорит,
    что это все равно.

    Ох, если б Он не наезжал
    по нескольку недель
    в бордель, похожий на базар,
    и в город -- на бордель.

    Когда б Он здесь и не бывал,
    не приходил во сны,
    когда б Господь не набивал
    стране моей цены,

    то кто бы взглядывал вперед,
    а кто -- по сторонам,
    смотрел бы счастливый народ
    назад по временам,

    и кто-то б думал обо мне,
    и кто-нибудь звонил,
    когда бы смерть пришла -- в огне
    меня бы схоронил,

    и пепел по ветру! как пыль,
    не ладанку на грудь!
    Как будто не было. Но был,
    но сам таким не будь.

    Прощай, мой пасынок, мой сын,
    смотри, как я горю,
    и взором взглядывай косым
    на родину свою.

    Над нами время промолчит,
    пройдет не говоря,
    и чья-то слава закричит
    немая, не моя.

    В погонах века своего,
    как маленький простак,
    вступай, мой пасынок, в него
    с улыбкой на устах,

    вдыхая сперму и бензин
    посередине дня,
    входи в великий магазин,
    не вспоминай меня.

    31. Комментарий

    Увы, несчастливый пример
    для тех, кто помнить и любить умел
    свои несовершенные дела...
    Но к нам идет жестокая пора,
    идет пора безумного огня.
    (О, стилизованный галоп коня,
    и пена по блестящим стременам,
    и всадник Апокалипсиса -- к нам!)
    Идет пора... Становится темней.
    Взгляни на полуплоть полутеней,
    взгляни на шевелящиеся рты --
    о, если б хоть таким остался ты.
    Ведь, может быть, они -- сквозь сотни лет
    каких-то полных жизней полусвет.

    Огонь. Элементарная стрельба.
    Какая элегантная судьба:
    лицо на фоне общего гриба,
    и небольшая плата наконец
    за современный атомный венец
    и за прелестный водородный гром...
    О, человек наедине со злом!
    Вы редко были честными, друзья.
    Ни сожалеть, ни плакать здесь нельзя,
    отходную столетию не спеть,
    хотя бы потому, что не успеть,
    хоть потому, что вот мы говорим,
    а с одного конца уже горим
    и, может статься, завтра этот День.

    И кто прочтет мою поэму. Тень.

    Огонь, огонь. Столетие -- в ружье!
    Но -- плоть о плоть и влажное белье...
    Огонь, огонь. Ты чувствуешь испуг.
    ...Но темнота и юной плоти стук
    в ночи, как современный барабан
    перед атакой, и выходит Пан
    и не свирель, а флейту достает,
    и лес полуразрушенный поет,
    растут грибы и плещутся ручьи
    сквозь сонные зачатия в ночи.

    Играй, играй тревогу и печаль --
    кого-нибудь оказывалось жаль,
    но было поздно. Видимо, судьба.
    И флейта, как архангела труба,
    на Страшный Суд меня не позовет.
    Вот шествие по улице идет,
    и остается пятеро уже.
    Так что там у Счастливца на душе.

    32. Романс Счастливца

    Ни родины, ни дома, ни изгнанья,
    забвенья -- нет, и нет -- воспоминанья,
    и боли, вызывающей усталость,
    из прожитой любови не осталось.

    Как быстро возвращаются обратно
    встревоженные чувства, и отрадно,
    что снова можно радостно и нервно
    знакомцу улыбаться ежедневно.

    Прекрасная, изысканная мука --
    смотреть в глаза возлюбленного друга
    на освещенной вечером отчизне
    и удивляться продолженью жизни.

    Я с каждым днем все чаще замечаю,
    что все, что я обратно возвращаю, --
    то в августе, то летом, то весною, --
    какой-то странной блещет новизною.

    Но по зиме и по земле холодной
    пустым, самоуверенным, свободным
    куда как легче, как невозмутимей
    искать следы любви невозвратимой.

    Но находить -- полузнакомых женщин,
    тела, дома и голоса без трещин,
    себя -- бегущим по снегу спортсменом,
    всегда себя таким же неизменным.

    Какое удивительное счастье
    узнать, что ты над прожитым не властен,
    что то и называется судьбою,
    что где-то протянулось за тобою:

    моря и горы -- те, что переехал,
    твои друзья, которых ты оставил,
    и этот день посередине века,
    который твою молодость состарил, --

    -- все потому, что чувствуя поспешность,
    с которой смерть приходит временами,
    фальшивая и искренная нежность
    кричит, как жизнь, бегущая за нами.

    33. Комментарий

    Волнение чернеющей листвы,
    волненье душ и невское волненье,
    и запах загнивающей травы,
    и облаков белесое гоненье,
    и странная вечерняя тоска,
    живущая и замкнутая немо,
    и ровное дыхание стиха,
    нежданно посетившее поэму
    в осенние недели в октябре, --
    мне радостно их чувствовать и слышать,
    и снова расставаться на заре,
    когда светлеет облако над крышей
    и посредине грязного двора
    блестит вода, пролившаяся за ночь.
    Люблю тебя, рассветная пора,
    и облаков стремительную рваность
    над непокорной влажной головой,
    и молчаливость окон над Невой,
    где все вода вдоль набережных мчится
    и вновь не происходит ничего,
    и далеко, мне кажется, вершится
    мой Страшный суд, суд сердца моего.
    Я затянул, что дальше и нельзя.
    Но скоро все окончится, друзья.
    Да, слишком долго длится мой рассказ --
    часы не остановятся для вас.
    Что ж, хорошо. И этому я рад.
    Мои часы два месяца стоят,
    и шествие по улицам идет.
    Толпа то убывает, то растет,
    и, не переставая, дождик льет.
    И жизнь шумит и зажигает свет,
    и заболевших навещает смерть,
    распахивая форточки квартир
    и комнаты с багетами картин,
    с пюпитрами роялей, с тишиной,
    где Дочь с Отцом, где Бедный Муж с Женой
    прощаются, и привыкаешь сам
    считать по чувствам, а не по часам
    бегущий день. И вот уже легко
    понять, что до любви недалеко,
    что, кажется, войны нам не достать,
    до брошенных друзей рукой подать.
    Как мало чувств, как мало слез из глаз
    меж прежних нас и современных нас.
    Так чем же мы сейчас разделены
    с вчерашним днем. Лишь чувством новизны,
    когда над прожитым поплачешь всласть,
    над временем захватывая власть.

    Октябрь, октябрь, и колотье в боку,
    и самое несносное, наверно,
    вдруг умереть на левом берегу
    реки, среди которой ежедневно
    искал и находил кричащих птиц,
    и сызнова по набережным бледным
    вдоль улочек и выцветших больниц
    ты проносился, вздрагивал и медлил.
    Октябрь, октябрь. Пойти недалеко
    и одинокость выдать за свободу.
    Октябрь, октябрь, на родине легко
    и без любви прожить четыре года,
    цепляться рукавом за каждый куст,
    в пустом саду оказываться лишним
    и это описанье правды чувств
    опять считать занятием невысшим.

    34

    Все холоднее в комнате моей,
    все реже слышно хлопанье дверей
    в квартире, замирающей к обеду,
    все чаще письма сыплются соседу,
    а у меня -- сквозь приступы тоски --
    все реже телефонные звонки.
    Теперь полгода жить при темноте,
    ладони согревать на животе,
    писать в обед, пока еще светло,
    смотреть в заиндевевшее стекло,
    и, как ребенку, радоваться дням,
    когда знакомцы приезжают к нам.
    Настали дни прозрачные, как свист
    свирели или флейты. Мертвый лист
    настойчиво желтеет меж стволов,
    и с пересохших теннисных столов
    на берегу среди финляндских дач
    слетает век, как целлулойдный мяч.
    Так в пригород и сызнова назад
    приятно возвращаться в Ленинград
    из путешествий получасовых,
    среди кашне, платочков носовых,
    среди газет, пальто и пиджаков,
    приподнятых до глаз воротников
    и с цинковым заливом в голове
    пройти у освещенного кафе.

    Закончим нашу басню в ноябре.
    В осточертевшей тягостной игре
    не те заводки, выкрики не те,
    прощай, прощай, мое моралитэ
    (и мысль моя -- как белочка и круг).
    Какого чорта в самом деле, друг!
    Ведь не затем же, чтоб любитель книг
    тебе вослед мигнул: Философик!
    и хохотнул, а кто-нибудь с тоской
    сочувственно промолвил бы: "на кой".
    Так что там о заливе -- цвет воды
    и по песку замерзшему следы,
    рассохшиеся дачные столы,
    вода, песок, сосновые стволы,
    и ветер все елозит по коре.
    Закончим нашу басню в ноябре,
    кота любви подтягивай к мешку.

    Любовников пропустим по снежку.

    35 -- 36. Романсы Любовников

    1

    -- Нет действия томительней и хуже,
    медлительней, чем бегство от любови.
    Я расскажу вам басню о союзе,
    а время вы подставите любое.

    Вот песенка о Еве и Адаме,
    вот грезы простолюдина о фее,
    вот мадригалы рыцаря о даме
    и слезы современного Орфея.

    По выпуклости-гладкости асфальта,
    по сумраку, по свету Петрограда
    гони меня -- любовника, страдальца,
    любителя, любимчика разлада.

    Гони меня, мое повествованье,
    подалее от рабства или власти
    куда-нибудь -- с развалин упованья
    на будущие искренние страсти.

    Куда-нибудь. Не ведаю. По свету.
    Немногое на свете выбирая
    из горестей, но радостно по следу,
    несчастие по следу посылая.

    Как всадники безумные за мною,
    из прожитого выстрел за спиною,
    так зимняя погоня за любовью
    окрашена оранжевою кровью.

    Так что же нам! Растущее мерцанье,
    о Господи, как яростно и быстро.
    Не всадника ночное восклицанье,
    о Господи, а крик Мотоциклиста.

    Так гонятся за нами не по следу --
    по возгласу, по выкрику, по визгу,
    все вертятся колесики по свету
    и фарами выхватывают жизни.

    Разгневанным и памятливым оком
    оглянешься -- и птицею воскреснешь
    и обернешься вороном и волком
    и ящеркой в развалинах исчезнешь.

    И вдруг себя почувствуешь героем,
    от страха и от радости присвистни,
    как будто домик в хаосе построил
    по всем законам статики и жизни.

    2

    -- Бежать, бежать через дома и реки,
    и все кричать -- мы вместе не навеки,
    останься здесь и на плече повисни,
    на миг вдвоем посередине жизни.

    И шум ветвей как будто шорох платья,
    и снег лежит, и тишина в квартире,
    и горько мне теперь твое объятье,
    соединенье в разобщенном мире.

    Нет-нет, не плачь, ты все равно уходишь,
    когда-нибудь ты все равно находишь
    у петроградских тарахтящих ставней
    цветов побольше у ограды давней.

    И только жизнь меж нас легко проходит
    и что-то вновь из наших душ уносит,
    и шумный век гудит, как пароходик,
    и навсегда твою любовь уносит.

    Бежит река, и ты бежишь вдоль брега,
    и быстро сердце устает от бега,
    и снег кружит у петроградских ставень,
    взмахни рукой -- теперь ты все оставил.

    Нет-нет, не плачь, когда других находят,
    пустой рассвет легко в глаза ударит,
    нет-нет, не плачь о том, что жизнь проходит
    и ничего тебе совсем не дарит.

    Всего лишь жизнь. Ну вот, отдай и это,
    ты так страдал и так просил ответа,
    спокойно спи. Здесь не разлюбят, не разбудят,
    как хорошо, что ничего взамен не будет.

    37. Комментарий

    Любовник-оборотень, где же ты теперь,
    куда опять распахиваешь дверь,
    в какой парадной сызнова живешь,
    в каком окошке вороном поешь.
    Все ерунда. Ты в комнате сидишь
    с газетой, безучастный к остальному.
    Кто говорит, что вороном летишь
    и серым волком по лесу ночному.
    Все ерунда. Ты, кажется, уснул,
    ты в сердце все утраты переставил,
    ты, кажется, страданья обманул,
    послушному уму их предоставил...
    И нет тебя как будто бы меж нас,
    и бьют часы о том, что поздний час,
    и радио спокойно говорит,
    и в коридоре лампочка горит.
    Но всякий раз, услышав ночью вой,
    я пробуждаюсь в ужасе и страхе:
    да, это ты вороной и совой
    выпрыгиваешь из дому во мраке.
    О чем-нибудь, о чем-нибудь ином,
    о чем-нибудь настойчиво и нервно,
    о комнате с завешенным окном...
    Но в комнате с незапертою дверью
    рост крыльев в полуночные часы
    и перьев шум. И некуда мне деться,
    Любовник-оборотень, Господи спаси,
    спаси меня от страшного соседства.

    Проходит в коридоре человек,
    стучит когтями по паркету птица
    и в коридоре выключает свет
    и выросшим крылом ко мне стучится.

    Явление безумия в ночи,
    нежданность и испуганность простится,
    не прячься, не юродствуй, не кричи, --
    никто теперь в тебе не загостится
    подолее, чем нужно небесам,
    подолее, чем в ночь под воскресенье,
    и вскоре ты почувствуешь и сам,
    что бедный ум не стоит опасенья,
    что каждому дано не по уму.
    Да, скоро ты и в этом разберешься
    и к бедному безумью своему
    привыкнешь и с соседями сживешься.
    Прекрасный собеседник у меня!
    Вот птичий клюв и зубы человека,
    вот, падая, садясь и семеня,
    ко мне, полуптенец, полукалека,
    скачками приближается на миг
    и шепчет мне и корчится от боли:
    -- Забавный птенчик в городе возник
    из пепла убывающей любови,
    ха-ха, а вот и я, и погляди,
    потрогай перья на моей груди,
    там раньше только волосы росли,
    татуировки розами цвели,
    а вот глаза -- не бойся, идиот...

    38

    Вот шествие по улице идет,
    поэма приближается к концу,
    читатель рад, я вижу по лицу.
    А, наплевать. Я столько говорил,
    прикидывался, умничал, острил
    и добавлял искусственно огня...
    Но кто-то пишет далее меня.

    Вот пешеход по улице кружит,
    и снегопад вдоль окон мельтешит,
    читатель мой, как заболтались мы,
    глядишь -- и не заметили зимы.
    Пустеть домам, и улицам пустеть,
    деревьям, не успевшим облететь,
    теперь дрожать, чернеть на холоду,
    страдать у перекрестков на виду;
    а мы уже торопимся, живем,
    при полумраке, полумрак жуем,
    не отличая полночь от зари,
    и целый день не гаснут фонари,
    и солнце багровеет в небесах,
    и все, кто мог, уехали давно.
    По вечерам мы ломимся в кино,
    но выходя -- мы снова в лапах вьюг.
    И птицы унеслись на юг,
    и голоса их в Грузии слышны;
    одни вороны северу верны,
    и в парках, и в бульварах городских
    теперь мы замечаем только их,
    и снова отражается в глазах
    их каркающий крестик в небесах,
    и снежный город холоден и чист,
    как флейты Крысолова свист.

    Вот пешеход по городу кружит,
    в простом плаще от холода дрожит,
    зажав листок в комочек кулака,
    он ищет адрес. Он издалека.
    Пойдем за ним. Он не заметит нас,
    он близорук, а нынче поздний час,
    а если спросит -- как-то объясним.
    Друзья мои, отправимся за ним.

    Кого он ищет в городе моем.
    Теперь на снежной улочке вдвоем
    остались мы. Быть может, подойти.
    Но нет. Там постовые впереди.
    Так кто же он, бездомный сей юнец.

    ...

    Кто хочет, тот послушает конец!

    Из Гаммельна до Питера гонец
    в полвека не домчится, Боже мой,
    в дороге обзаводится семьей
    и умирает в полпути, друзья!

    В Россию приезжают Сыновья.

    39. Романс для Крысолова и Хора

    Шум шагов,
    шум шагов,
    бой часов,
    снег летит,
    снег летит,
    на карниз.
    Если слы-
    шишь приглу-
    шенный зов,
    то спускай-
    ся по лест-
    нице вниз.
    Город спит,
    город спит,
    спят дворцы,
    снег летит
    вдоль ночных
    фо-нарей,
    Город спит,
    город спит,
    спят отцы,
    обхватив
    животы
    матерей.
    В этот час,
    в этот час,
    в этот миг
    над карни-
    зами кру-
    жится снег,
    в этот час
    мы ухо-
    дим от них,
    в этот час
    мы ухо-
    дим навек.

    Нас ведет
    Крысолов!
    Крысолов!
    вдоль па-не-
    лей и цин-
    ковых крыш,
    и звенит
    и летит
    из углов
    светлый хор
    возвратив-
    шихся крыс.

    Вечный мальчик,
    молодчик,
    юнец,
    вечный мальчик,
    любовник,
    дружок,
    обер-нись
    огля-нись,
    наконец,
    как вита-
    ет над на-
    ми снежок.
    За спи-ной
    полусвет,
    полумрак,
    только пят-
    нышки, пят-
    нышки глаз,
    кто б ты ни
    был -- подлец
    иль дурак,
    все равно
    здесь не вспом-
    нят о нас!
    Так за флей-
    той настой-
    чивей мчись,
    снег следы
    за-метет,
    за-несет,
    от безумья
    забвеньем
    лечись!
    От забвенья
    безумье
    спасет.
    Так спаси-
    бо тебе,
    Крысолов,
    на чужби-
    не отцы
    голосят,
    так спаси-
    бо за слав-
    ный улов,
    никаких
    возвраще-
    ний назад.

    Как он вы-
    глядит -- брит
    или лыс,
    наплевать
    на при-чес-
    ку и вид,
    но счастли-
    вое пе-
    ние крыс
    как всегда
    над Россией
    звенит!

    Вот и жизнь,
    вот и жизнь
    пронеслась,
    вот и город
    заснежен
    и мглист,
    только пом-
    нишь безум-
    ную власть
    и безум-
    ный уве-
    ренный свист.

    Так запомни
    лишь несколько
    слов:
    нас ведет
    от зари
    до зари,
    нас ведет
    Крысолов!
    Крысолов!
    Нас ведет
    Крысолов --
    повтори.

    40. Романс принца Гамлета

    Как быстро обгоняют нас
    возлюбленные наши.
    Видит Бог,
    но я б так быстро добежать не смог
    и до безумья.
    Ох, Гораций мой,
    мне, кажется, пора домой.
    Поля, дома, закат на волоске,
    вот Дания моя при ветерке,
    Офелия купается в реке.
    Я -- в Англию.
    Мне в Англии не быть.
    Кого-то своевременно любить,
    кого-то своевременно забыть,
    кого-то своевременно убить,
    и сразу непременная тюрьма --
    и спятить своевременно с ума.
    Вот Дания. А вот ее король.
    Когда-нибудь и мне такая роль...
    А впрочем -- нет...
    Пойду-ка прикурю...

    Гораций мой, я в рифму говорю!

    Как быстро обгоняют нас
    возлюбленные наши.
    В час безумья
    мне кажется -- еще нормален я,
    когда давно Офелия моя
    лепечет языком небытия.
    Так в час любови, в час безумья -- вы,
    покинув освещенные дома,
    не зная ни безумства, ни любви,
    целуете и сходите с ума.

    Мне кажется, что сбился мой берет.

    Вот кладбище -- прекрасный винегрет,
    огурчики -- налево и направо,
    еще внизу,
    а сверху мы -- приправа.
    Не быть иль быть -- вопрос прямолинейный
    мне задает мой бедный ум, и нервный
    все просится ответ: не быть, не быть,
    кого-то своевременно забыть,
    кого-то своевременно любить,
    кого-то своевременно... Постой!
    Не быть иль быть! -- какой-то звук пустой.
    Здесь все, как захотелось небесам.
    Я, впрочем, говорил об этом сам.
    Гораций мой, я верил чудесам,
    которые появятся извне.

    Безумие -- вот главное во мне.
    Позор на Скандинавский мир.

    Далеко ль до конца, Вильям Шекспир?
    Далеко ль до конца, милорд.
    Какого чорта, в самом деле...

    41. Чорт!

    Новобранцы, новобранцы, новобранцы!
    ожидается изысканная драка,
    принимайте новоявленного братца,
    короля и помазанника из мрака.

    Вот я снова перед вами -- одинокий,
    беспокойный и участливый уродец,
    тот же самый черно-белый, длинноногий,
    одинокий и рогатый полководец.

    Перед веком, перед веком, перед Богом,
    перед Господом, глупеющим под старость,
    перед боем в этом городе убогом
    помолитесь, чтобы что-нибудь осталось.

    Все, что брошено, оставлено, забыто,
    все, что "больше не воротится обратно",
    возвращается в беспомощную битву,
    в удивительную битву за утраты.

    Как фонарики, фонарики ручные,
    словно лампочки на уличных витринах,
    наши страсти, как страдания ночные,
    этой плоти -- и пространства поединок.

    Так прислушивайтесь к уличному вою,
    возникающему сызнова из детства,
    это к мертвому торопится живое,
    совершается немыслимое бегство.

    Что-то рядом затевается на свете,
    это снова раздвигаются кровати,
    пробуждаются солдаты после смерти,
    просыпаются любовники в объятьях.

    И по новой зачинаются младенцы,
    и поют перед рассветом саксофоны,
    и торопятся, торопятся одеться
    новобранцы, новобранцы, солдафоны.

    Как вам нравится ваш новый полководец!
    Как мне нравится построенный народец,
    как мне нравятся покойники и дети,
    саксофоны и ударник на рассвете!

    Потому что в этом городе убогом,
    где отправят нас на похороны века,
    кроме страха перед Дьяволом и Богом,
    существует что-то выше человека.

    42

    Три месяца мне было что любить,
    что помнить, что твердить, что торопить,
    что забывать на время. Ничего.
    Теперь зима -- и скоро Рождество,
    и мы увидим новую толпу.
    Давно пора благодарить судьбу
    за зрелища, даруемые нам
    не по часам, а иногда по дням,
    а иногда -- как мне -- на месяца.
    И вот теперь пишу слова конца,
    стучит машинка. Смолкший телефон
    и я -- мы слышим колокольный звон
    на площади моей. Звонит собор.
    Из коридора долетает спор,
    и я слова последние пишу.
    Ни у кого прощенья не прошу
    за все дурноты. Головы склоня,
    молчат герои. Хватит и с меня.

    Стучит машинка. Вот и все, дружок.
    В окно летит ноябрьский снежок,
    фонарь висячий на углу кадит,
    вечерней службы колокол гудит,
    шаги моих прохожих замело.
    Стучит машинка. Шествие прошло.

    1961
    Книга: Иосиф Бродский. Стихотворения и поэмы



    Прокоментувати
    Народний рейтинг: -- | Рейтинг "Майстерень": --

  1. Петербургский роман
    Часть 1. Утро и вечер

    Глава 1
                            Анатолию Найману

    Забудь себя и ненадолго
    кирпич облупленных казарм,
    когда поедешь втихомолку
    на Николаевский вокзал,

    когда немногое отринешь,
    скользя в машине вдоль реки,
    смотри в блестящие витрины
    на голубые пиджаки.

    Но много сломанных иголок
    на платье времени сгубя,
    хотя бы собственных знакомых
    любить, как самого себя.

    Ну, вот и хлеб для аналогий,
    пока в такси рюкзак и ты.
    Храни вас Боже, Анатолий,
    значок короткой суеты

    воткните в узкую петлицу,
    и посреди зеркальных рам
    скользить к ногам, склоняться к лицам
    и все любить по вечерам.

    Глава 2

    Разъезжей улицы развязность,
    торцы, прилавки, кутерьма,
    ее купеческая праздность,
    ее доходные дома.

    А все равно тебе приятно,
    друзей стрельбы переживя,
    на полстолетия обратно
    сюда перевезти себя,

    и головою поумневшей,
    не замечающей меня,
    склонись до смерти перед спешкой
    и злобой нынешнего дня.

    Скорее с Лиговки на Невский,
    где магазины через дверь,
    где так легко с Комиссаржевской
    ты разминулся бы теперь.

    Всего страшней для человека
    стоять с поникшей головой
    и ждать автобуса и века
    на опустевшей мостовой.

    Глава 3
    (письмо)

    Как вдоль коричневой казармы,
    в решетку темную гляжу,
    когда на узкие каналы
    из тех парадных выхожу,

    как все равны тебе делами,
    чугун ограды не нужней,
    но все понятней вечерами
    и все страшней, и все страшней.

    Любимый мой, куда я денусь,
    но говорю -- живи, живи,
    живи все так и нашу бедность
    стирай с земли, как пот любви.

    Пойми, пойми, что все мешает,
    что век кричит и нет мне сил,
    когда столетье разобщает,
    хотя б все менее просил.

    Храни тебя, любимый, Боже,
    вернись когда-нибудь домой,
    жалей себя все больше, больше,
    любимый мой, любимый мой.

    Глава 4

    Я уезжаю, уезжаю,
    опять мы дурно говорим,
    опять упасть себе мешаю
    пред чешским именем твоим,

    благословляй громадный поезд,
    великих тамбуров окно,
    в котором, вылезши по пояс,
    кричит буфетное вино,

    о, чьи улыбки на колени
    встают в нагревшихся купе,
    и горький грохот удаленья
    опять мерещится судьбе.

    Людмила, Боже мой, как странно,
    что вечной полевой порой,
    из петербургского романа
    уже несчастливый герой,

    любовник брошенный, небрежный,
    но прежний, Господи, на вид,
    я плачу где-то на Разъезжей,
    а рядом Лиговка шумит.

    Глава 5

    Моста Литейного склоненность,
    ремонт троллейбусных путей,
    круженье набережных сонных,
    как склонность набожных людей

    твердить одну и ту же фразу,
    таков ли шум ночной Невы,
    гонимой льдинами на Пасху
    меж Малоохтенской травы,

    когда, склонясь через ограду,
    глядит в нее худой апрель,
    блестит вода, и вечно рядом
    плывет мертвец Мазереель,

    и, как всегда в двадцатом веке,
    звучит далекая стрельба,
    и где-то ловит человека
    его безумная судьба,

    там, за рекой среди деревьев,
    все плещет память о гранит,
    шумит Нева и льдины вертит
    и тяжко души леденит.

    Глава 6

    Е. В.

    Прощай, Васильевский опрятный,
    огни полночные туши,
    гони троллейбусы обратно
    и новых юношей страши,

    дохнув в уверенную юность
    водой, обилием больниц,
    безумной правильностью улиц,
    безумной каменностью лиц.

    Прощай, не стоит возвращаться,
    найдя в замужестве одно --
    навек на острове остаться
    среди заводов и кино.

    И гости машут пиджаками
    далеко за полночь в дверях,
    легко мы стали чужаками,
    друзей меж линий растеряв.

    Мосты за мною поднимая,
    в толпе фаллических столбов
    прощай, любовь моя немая,
    моя знакомая -- любовь.

    Глава 7

    Меж Пестеля и Маяковской
    стоит шестиэтажный дом.
    Когда-то юный Мережковский
    и Гиппиус прожили в нем

    два года этого столетья.
    Теперь на третьем этаже
    живет герой, и время вертит
    свой циферблат в его душе.

    Когда в Москве в петлицу воткнут
    и в площадей неловкий толк
    на полстолетия изогнут
    Лубянки каменный цветок,

    а Петербург средины века,
    адмиралтейскому кусту
    послав привет, с Дзержинской съехал
    почти к Литейному мосту,

    и по Гороховой троллейбус
    не привезет уже к судьбе.
    Литейный, бежевая крепость,
    подъезд четвертый кгб.

    Главы 8 -- 9

    Окно вдоль неба в переплетах,
    между шагами тишина,
    железной сеткою пролетов
    ступень бетонная сильна.

    Меж ваших тайн, меж узких дырок
    на ваших лицах, господа,
    (from time to time, my sweet, my dear,
    I left your heaven), иногда

    как будто крылышки Дедала
    все машут ваши голоса,
    по временам я покидала,
    мой милый, ваши небеса,

    уже российская пристрастность
    на ваши трудные дела --
    хвала тебе, госбезопасность,
    людскому разуму хула.

    По этим лестницам меж комнат,
    свое столетие терпя,
    о только помнить, только помнить
    не эти комнаты -- себя.

    Но там неловкая природа,
    твои великие корма,
    твои дома, как терема,
    и в слугах ходит полнарода.

    Не то страшит меня, что в полночь,
    героя в полночь увезут,
    что миром правит сволочь, сволочь.
    Но сходит жизнь в неправый суд,

    в тоску, в смятение, в ракеты,
    в починку маленьких пружин
    и оставляет человека
    на новой улице чужим.

    Нельзя мне более. В романе
    не я, а город мой герой,
    так человек в зеркальной раме
    стоит вечернею порой

    и оправляет ворот смятый,
    скользит ладонью вдоль седин
    и едет в маленький театр,
    где будет сызнова один.

    Глава 10

    Не так приятны перемены,
    как наши хлопоты при них,
    знакомых круглые колени
    и возникающий на миг

    короткий запах злого смысла
    твоих обыденных забот,
    и стрелки крутятся не быстро,
    и время делает аборт

    любовям к ближнему, любовям
    к самим себе, твердя: терпи,
    кричи теперь, покуда больно,
    потом кого-нибудь люби.

    Да. Перемены все же мука,
    но вся награда за труды,
    когда под сердцем Петербурга
    такие вырастут плоды,

    как наши собранные жизни,
    и в этом брошенном дому
    все угасающие мысли
    к себе все ближе самому.

    Часть II. Времена года

    Глава 11

    Хлопки сентябрьских парадных,
    свеченье мокрых фонарей.
    Смотри: осенние утраты
    даров осенних тяжелей,

    И льется свет по переулкам,
    и палец родственной души
    все пишет в воздухе фигуры,
    полуодевшие плащи,

    висит над скомканным газоном
    в обрывках утренних газет
    вся жизнь, не более сезона,
    и дождь шумит тебе в ответ:

    не стоит сна, не стоит скуки,
    по капле света и тепла
    лови, лови в пустые руки
    и в сутки совершай дела,

    из незнакомой подворотни,
    прижавшись к цинковой трубе,
    смотри на мокрое барокко
    и снова думай о себе.

    Глава 12

    На всем, на всем лежит поспешность,
    на тарахтящих башмаках,
    на недоверчивых усмешках,
    на полуискренних стихах.

    Увы, на искренних. В разрывах
    все чаще кажутся милы
    любви и злости торопливой
    непоправимые дары.

    Так все хвала тебе, поспешность,
    суди, не спрашивай, губи,
    когда почувствуешь уместность
    самоуверенной любви,

    самоуверенной печали,
    улыбок, брошенных вослед, --
    несвоевременной печати
    неоткровенных наших лет,

    но раз в году умолкший голос
    негромко выкрикнет -- пиши,
    по временам сквозь горький холод,
    живя по-прежнему, спеши.

    Глава 13

    Уходишь осенью обратно,
    шумит река вослед, вослед,
    мерцанье желтое парадных
    и в них шаги минувших лет.

    Наверх по лестнице непрочной,
    звонок и после тишина,
    войди в квартиру, этой ночью
    увидишь реку из окна.

    Поймешь, быть может, на мгновенье,
    густую штору теребя,
    во тьме великое стремленье
    нести куда-нибудь себя,

    где двести лет, не уставая,
    все плачет хор океанид,
    за все мосты над островами,
    за их васильевский гранит,

    и перед этою стеною
    себя на крике оборви
    и повернись к окну спиною,
    и ненадолго оживи.

    Глава 14

    О, Петербург, средины века
    все будто минули давно,
    но, озаряя посвист ветра,
    о, Петербург, мое окно

    горит уже четыре ночи,
    четыре года говорит,
    письмом четырнадцатой почты
    в главе тринадцатой горит.

    О, Петербург, твои карманы
    и белизна твоих манжет,
    романы в письмах не романы,
    но только в подписи сюжет,

    но только уровень погоста
    с рекой на Волковом горбе,
    но только зимние знакомства
    дороже вчетверо тебе,

    на обедневшее семейство
    взирая, светят до утра
    прожектора Адмиралтейства
    и императора Петра.

    Глава 15

    Зима качает светофоры
    пустыми крылышками вьюг,
    с Преображенского собора
    сдувая колокольный звук.

    И торопливые фигурки
    бормочут -- Господи, прости,
    и в занесенном переулке
    стоит блестящее такси,

    но в том же самом переулке
    среди сугробов и морен
    легко зимою в Петербурге
    прожить себе без перемен,

    пока рисует подоконник
    на желтых краешках газет
    непопулярный треугольник
    любви, обыденности, бед,

    и лишь Нева неугомонно
    к заливу гонит облака,
    дворцы, прохожих и колонны
    и горький вымысел стиха.

    Глава 16

    По сопкам сызнова, по сопкам,
    и радиометр трещит,
    и поднимает невысоко
    нас на себе Алданский щит.

    На нем и с ним. Мои резоны,
    как ваши рифмы, на виду,
    таков наш хлеб: ходьба сезона,
    четыре месяца в году.

    По сопкам сызнова, по склонам,
    тайга, кружащая вокруг,
    не зеленей твоих вагонов,
    экспресс Хабаровск -- Петербург.

    Вот характерный строй метафор
    людей, бредущих по тайге,
    о, база, лагерь или табор,
    и ходит смерть невдалеке.

    Алеко, господи, Алеко,
    ты только выберись живым.
    Алдан, двадцатое столетье,
    хвала сезонам полевым.

    Глава 17

    Прости волнение и горечь
    в моих словах, прости меня,
    я не участник ваших сборищ,
    и, как всегда, день ото дня

    я буду чувствовать иное
    волненье, горечь, но не ту.
    Овладевающее мною
    зимой в Таврическом саду

    пинает снег и видит -- листья,
    четыре времени в году,
    четыре времени для жизни,
    а только гибнешь на лету

    в каком-то пятом измереньи,
    растает снег, не долетев,
    в каком-то странном изумленьи
    поля умолкнут, опустев,

    утихнут уличные звуки,
    настанет Пауза, а я
    твержу на лестнице от скуки:
    прости меня, любовь моя.

    Глава 18

    Трещала печь, героя пальцы
    опять лежали на окне,
    обои "Северные Альпы",
    портрет прабабки на стене,

    в трельяж и в зеркало второе
    всмотритесь пристальней, и вы
    увидите портрет героя
    на фоне мчащейся Невы,

    внимать желаниям нетвердым
    и все быстрей, и все быстрей
    себе наматывать на горло
    все ожерелье фонарей,

    о, в этой комнате наскучит,
    герой угрюмо повторял,
    и за стеной худую участь,
    бренча, утраивал рояль,

    да, в этой комнате усталой
    из-за дверей лови, лови
    все эти юные удары
    по нелюбви, по нелюбви.

    Глава 19

    Апрель, апрель, беги и кашляй,
    роняй себя из теплых рук,
    над Петропавловскою башней
    смыкает время узкий круг,

    нет, нет. Останется хоть что-то,
    хотя бы ты, апрельский свет,
    хотя бы ты, моя работа.
    Ни пяди нет, ни пяди нет,

    ни пяди нет и нету цели,
    движенье вбок, чего скрывать,
    и так оно на самом деле,
    и как звучит оно -- плевать.

    Один -- Таврическим ли садом,
    один -- по Пестеля домой,
    один -- башкой, руками, задом,
    ногами. Стенка. Боже мой.

    Такси, собор. Не понимаю.
    Дом офицеров, майский бал.
    Отпой себя в начале мая,
    куда я, Господи, попал.

    Глава 20

    Так остановишься в испуге
    на незеленых островах,
    так остаешься в Петербурге
    на государственных правах,

    нет, на словах, словах романа,
    а не ногами на траве
    и на асфальте -- из кармана
    достанешь жизнь в любой главе.

    И, может быть, живут герои,
    идут по улицам твоим,
    и облака над головою
    плывя им говорят: Творим

    одной рукою человека,
    хотя бы так, в карандаше,
    хотя б на день, как на три века,
    великий мир в его душе.

    Часть III. Свет

    Глава 21
    (Романс)

    Весна, весна, приходят люди
    к пустой реке, шумит гранит,
    течет река, кого ты судишь,
    скажи, кто прав, река твердит,

    гудит буксир за Летним садом,
    скрипит асфальт, шумит трава,
    каналов блеск и плеск канавок,
    и все одна, одна строфа:

    течет Нева к пустому лету,
    кружа мосты с тоски, с тоски,
    пройдешь и ты, и без ответа
    оставишь ты вопрос реки,

    каналов плеск и треск канатов,
    и жизнь моя полна, полна,
    пустых домов, мостов горбатых,
    разжатых рек волна темна,

    разжатых рек, квартир и поля,
    такси скользят, глаза скользят,
    разжатых рук любви и горя,
    разжатых рук, путей назад.

    Глава 22

    Отъезд. Вот памятник неровный
    любови, памятник себе,
    вокзал, я брошенный любовник,
    я твой с колесами в судьбе.

    Скажи, куда я выезжаю
    из этих плачущихся лет,
    мелькнет в окне страна чужая,
    махнет деревьями вослед.

    Река, и памятник, и крепость --
    все видишь сызнова во сне,
    и по Морской летит троллейбус
    с любовью в запертом окне.

    И нет на родину возврата,
    одни страдания верны,
    за петербургские ограды
    обиды как-нибудь верни.

    Ты все раздашь на зимних скамьях
    по незнакомым городам
    и скормишь собранные камни
    летейским жадным воробьям.

    Глава 23

    К намокшим вывескам свисая,
    листва легка, листва легка,
    над Мойкой серые фасады
    клубятся, словно облака,

    твой день бежит меж вечных хлопот,
    асфальта шорох деловой,
    свистя под нос, под шум и грохот,
    съезжает осень с Моховой,

    взгляни ей вслед и, если хочешь,
    скажи себе -- печаль бедна,
    о, как ты искренне уходишь,
    оставив только имена

    судьбе, судьбе или картине,
    но меж тобой, бредущей вслед,
    и между пальцами моими
    все больше воздуха и лет,

    продли шаги, продли страданья,
    пока кружится голова
    и обрываются желанья
    в душе, как новая листва.

    Глава 24

    Смеркалось, ветер, утихая,
    спешил к Литейному мосту,
    из переулков увлекая
    окурки, пыльную листву.

    Вдали по площади покатой
    съезжали два грузовика,
    с последним отсветом заката
    сбивались в кучу облака.

    Гремел трамвай по Миллионной,
    и за версту его слыхал
    минувший день в густых колоннах,
    легко вздыхая, утихал.

    Смеркалось. В комнате героя
    трещала печь и свет серел,
    безмолвно в зеркало сырое
    герой все пристальней смотрел.

    Проходит жизнь моя, он думал,
    темнеет свет, сереет свет,
    находишь боль, находишь юмор,
    каким ты стал за столько лет.

    Глава 25

    Сползает свет по длинным стеклам,
    с намокших стен к ногам скользя,
    о, чьи глаза в тебя так смотрят,
    наверно, зеркала глаза.

    Он думал -- облики случайней
    догадок жутких вечеров,
    проходит жизнь моя, печальней
    не скажешь слов, не скажешь слов.

    Теперь ты чувствуешь, как странно
    понять, что суть в твоей судьбе
    и суть несвязного романа
    проходит жизнь сказать тебе.

    И ночь сдвигает коридоры
    и громко говорит -- не верь,
    в пустую комнату героя
    толчком распахивая дверь.

    И возникает на пороге
    пришелец, памятник, венец
    в конце любви, в конце дороги,
    немого времени гонец.

    Глава 26

    И вновь знакомый переулок
    белел обрывками газет,
    торцы заученных прогулок,
    толкуй о родине, сосед,

    толкуй о чем-нибудь недавнем,
    любимом в нынешние дни,
    тверди о чем-нибудь недальнем,
    о смерти издали шепни,

    заметь, заметь -- одно и то же
    мы говорим так много лет,
    бежит полуночный прохожий,
    спешит за временем вослед,

    горит окно, а ты все плачешь
    и жмешься к черному стеклу,
    кого ты судишь, что ты платишь,
    река все плещет на углу.

    Пред ним торцы, вода и бревна,
    фасадов трещины пред ним,
    он ускоряет шаг неровный,
    ничем как будто не гоним.

    Глава 27

    Гоним. Пролетами Пассажа,
    свистками, криками ворон,
    густыми взмахами фасадов,
    толпой фаллических колонн.

    Гоним. Ты движешься в испуге
    к Неве. Я снова говорю:
    я снова вижу в Петербурге
    фигуру вечную твою.

    Гоним столетьями гонений,
    от смерти всюду в двух шагах,
    теперь здороваюсь, Евгений,
    с тобой на этих берегах.

    Река и улица вдохнули
    любовь в потертые дома,
    в тома дневной литературы
    догадок вечного ума.

    Гоним, но все-таки не изгнан,
    один -- сквозь тарахтящий век
    вдоль водостоков и карнизов
    живой и мертвый человек.

    Глава 28

    Зимою холоден Елагин.
    Полотна узких облаков
    висят, как согнутые флаги,
    в подковах цинковых мостков,

    и мертвым лыжником с обрыва
    скользит непрожитая жизнь,
    и белый конь бежит к заливу,
    вминая снег, кто дышит вниз,

    чьи пальцы согнуты в кармане,
    тепло, спасибо и за то,
    да кто же он, герой романа
    в холодном драповом пальто,

    он смотрит вниз, какой-то праздник
    в его уме жужжит, жужжит,
    не мертвый лыжник -- мертвый всадник
    у ног его теперь лежит.

    Он ни при чем, здесь всадник мертвый,
    коня белеющего бег
    и облака. К подковам мерзлым
    все липнет снег, все липнет снег.

    Глава 29

    Канал туманный Грибоедов,
    сквозь двести лет шуршит вода,
    немного в мире переехав,
    приходишь сызнова сюда.

    Со всем когда-нибудь сживешься
    в кругу обидчивых харит,
    к ограде счастливо прижмешься,
    и вечер воду озарит.

    Канал ботинок твой окатит
    и где-то около Невы
    плеснет водой зеленоватой, --
    мой Бог, неужто это вы.

    А это ты. В канале старом
    ты столько лет плывешь уже,
    канатов треск и плеск каналов
    и улиц свет в твоей душе.

    И боль в душе. Вот два столетья.
    И улиц свет. И боль в груди.
    И ты живешь один на свете,
    и только город впереди.

    Глава 30

    Смотри, смотри, приходит полдень,
    чей свет теплей, чей свет серей
    всего, что ты опять не понял
    на шумной родине своей.

    Глава последняя, ты встанешь,
    в последний раз в своем лице
    сменив усталость, жизнь поставишь,
    как будто рифму, на конце.

    А век в лицо тебе смеется
    и вдаль бежит сквозь треск идей.
    Смотри, одно и остается --
    цепляться снова за людей,

    за их любовь, за свет и низость,
    за свет и боль, за долгий крик,
    пока из мертвых лет, как вызов,
    летят слова -- за них, за них.

    Я прохожу сквозь вечный город,
    дома твердят: река, держись,
    шумит листва, в громадном хоре
    я говорю тебе: все жизнь.

    1961

    Книга: Иосиф Бродский. Стихотворения и поэмы




    Прокоментувати
    Народний рейтинг: -- | Рейтинг "Майстерень": --