ОСТАННІ НАДХОДЖЕННЯ
Авторський рейтинг від 5,25 (вірші)

Ілахім Поет
2024.04.25 00:03
Вельмишановна леді… краще пані…

Даруйте – де б слова ті віднайшлись, коли життя – це стрес з недосипанням? І плід такий: нервовий трішки лист. Пишу його повільно – швидше равлик на Фудзіяму врешті заповзе. І навіть сам не знаю: чи відправлю? Чи згине д

Артур Курдіновський
2024.04.24 21:33
Неначе той омріяний журавлик,
Який відкрив до всіх бажань портал,
У купі понадкушуваних яблук
Урешті-решт знайшовся ідеал!

Тобі хтось зробить витончений кніксен...
Прийми від мене шану та уклін!
Зігріє око кожний мегапіксель,

Сергій Губерначук
2024.04.24 20:00
Шість хвилин, як я прокинувсь.
А тут мені повідомляють,
що я вже шість годин, як зраджую.
Ну так я зараз просто вирву язика,
відіб’ю його молотком,
поперчу його, посолю.
кину на розпечену сковорідку –
і буде мені чим поснідати.

Ілахім Поет
2024.04.24 12:21
Кажуть, він жив непомітно десь в закутку.
І пожинав регіт там, де кохання сіяв,
Начебто думав – троянди ростуть с піску.
Вірив в поезію, як інший люд - в Месію.

Кажуть, вигулював душу свою щодня
Серед рядків, повних сутінків і печалі.
Бачили, йшов

Віктор Кучерук
2024.04.24 05:21
Стали іншими забави,
Як утратив снам число, –
Домальовую в уяві
Те, чого в них не було.
Тішусь образом посталим
Вперше в пам’яті моїй, –
Мрійним розквітом фіалок
Між краями довгих вій.

Артур Курдіновський
2024.04.23 23:40
Фарбує квітень зеленню паркани
Красиво, мов поезії рядки.
Повсюди квітнуть чарівні каштани,
Суцвіття їхні - весняні свічки.

Сезон палкого, ніжного роману,
Коли кохання бережуть зірки.
І мрія незнайома та незнана

Іван Потьомкін
2024.04.23 22:56
Не вирубать і не спалить моє коріння.
Ніде не буть просто пришельцем
Дає мені з дитинства мова України.
Але нема для мене й мов чужих,
Бо кожна начебто вікно у світ,
І тому світ такий безмежний.
Кажуть, епоха книг минула,
А я начебто про це й не чу

Олена Побийголод
2024.04.23 20:00
Із І.В.Царьова (1955-2013)

Самі зміркуйте, в якім дерзанні
з’явилась назва у річки – Вобля!..
А ще – добряча й земля в Рязані:
ввіткнеш голоблю – цвіте голобля.

А потрясіння беріз пісенних!

Світлана Пирогова
2024.04.23 09:40
Плекає сонце життєлюбне нам надію.
Весна квітує поміж нас,
Хоч зазирають в душі ще зловісні дії,
Плекає сонце життєлюбне нам надію.
Єднання сила здійснюює все ж мрію.
І попри труднощі в воєнний час,
Плекає сонце життєлюбне нам надію.
Весна квітує б

Володимир Каразуб
2024.04.23 09:17
І слова, наче, хвилі, хвилі,
Гойдаються, хвилі, мов коми,
І скільки, любові, за ними,
І скільки, іще, невідомих.
І скільки, безмовних, схлипів,
У цьому, голодному, морі,
І лякає, не те, що квилить,
А те, що не може, промовити.

Ілахім Поет
2024.04.23 07:19
Хтось скаже, що банально вию вовком.
Для мене це є блюзом самоти.
На перехресті не простоїш довго.
А на узбіччя тяжко відійти.
Я підкотив би Принцем, наче в казці.
Та побут твій спаплюжити боюсь.
Хтось скаже – меланхолія якась це.
А як на мене, рад

Віктор Кучерук
2024.04.23 04:48
Віддаляється вчорашнє
І послаблюється шум
Од учинків безшабашних,
І від плину мрійних дум.
Тільки згадки пам'ять мучать
Повсякчасно й без пуття
Про, на жаль, скороминуче
Богом дане раз життя.

Хельґі Йогансен
2024.04.22 21:05
Закривавлена, знищена, спалена
Вже не вперше й не вдруге весна.
Вона — звістка, якої чекаємо,
Але досі до нас не дійшла.

У молитвах, прокльонах "оспівана",
Хоч нема її в тому вини.
Почуттями брудними, незрілими

Іван Потьомкін
2024.04.22 10:25
Не блудним сином їхав в Україну
Із того краю, що не чужий тепер мені.
До друзів поспішав, щоб встигнути обняти,
До кладовищ, щоб до могил припасти...
...Вдивлявсь- не пізнавав знайомі видноколи,
Хоч начебто й не полишав я їх ніколи,
Та ось зненацьк

Олександр Сушко
2024.04.22 08:52
Ви чули як чмихають їжаки? Ні? Дивно. Спробуйте увечері натерти пусту собачу тарілку під порогом шматочком тушкованого м’яса. Як сяде сонце – вдягніть щось балахонисте з каптуром та сядьте в кущах на ослінчику. Гарантую: на густий запах тушонки їжак

Леся Горова
2024.04.22 08:32
Верба розплела свої коси за вітром
Під ними у брижах виблискує став,
Скотилися з берега запахи літа ...
Втікаючи геть очерет захитав

Сполоханий крижень. У сірої чаплі
Сьогодні в болоті скрипучий вокал,
А сонце розсипалось плесом по краплі,
Останні надходження: 7 дн | 30 дн | ...
Останні   коментарі: сьогодні | 7 днів





 Нові автори (Критика | Аналітика):

Лайоль Босота
2024.04.15

Геннадій Дегтярьов
2024.03.02

Теді Ем
2023.02.18

Анна Лисенко
2021.07.17

Валентина Інклюд
2021.01.08

Ярослав Штука
2020.12.05

Оранжевый Олег Олег
2020.03.12






• Українське словотворення

• Усі Словники

• Про віршування
• Латина (рус)
• Дослівник до Біблії (Євр.)
• Дослівник до Біблії (Гр.)
• Інші словники

Тлумачний словник Словопедія




Автори / Йосиф Бродський (1940 - 1996) / Критика | Аналітика

 На стороні Кавафіса
Константинос Кавафис родился в Александрии (Египет) в 1863 году и умер там же семьдесят лет спустя от рака горла. Бессобытийность его жизни обрадовала бы наиболее придирчивого из "новых критиков" (1). Кавафис был девятым ребенком в зажиточной купеческой семье, благосостояние которой стало быстро ухудшаться после смерти отца. Девяти лет от роду будущий поэт был отправлен в Англию, где у фирмы "Кавафис и сыновья" имелись отделения, и вернулся в Александрию шестнадцатилетним. Он воспитывался в греческой православной вере. Некоторое время посещал Гермес Лицеум, коммерческое училище в Александрии, но, по слухам, больше увлекался античной классикой и историей, чем искусством коммерции. Впрочем, возможно, это всего лишь клише, типичное для биографии любого поэта.
В 1882 году, когда Кавафису было девятнадцать, в Александрии произошли антиевропейские беспорядки, вызвавшие крупное (по крайней мере, в масштабах прошлого века) кровопролитие; англичане откликнулись бомбардировкой города с моря. Но поскольку Кавафис незадолго до того уехал с матерью в Константинополь, он упустил случай присутствовать при единственном историческом событии, имевшем место в Александрии на протяжении его жизни. Три года, прожитые им в Константинополе, – значительные для его формирования годы. Именно в Константинополе исторический дневник, который он вел несколько лет, был прекращен – на записи "Александр...". Вероятно, здесь он приобрел также свой первый гомосексуальный опыт. Двадцати восьми лет Кавафис впервые поступил на службу – временную – мелким чиновником в департамент орошения министерства общественных работ. Временная служба оказалась довольно-таки постоянной: он пребывал на ней еще тридцать лет, время от времени подрабатывая маклерством на александрийской бирже.
Кавафис знал древнегреческий и новогреческий, латынь, арабский и французский языки; он читал Данте по-итальянски, а свои первые стихи написал по-английски. Но если какие-либо литературные влияния и имели место (Эдмунд Кели в рецензируемой книге отмечает некоторое влияние английских романтиков), их следует отнести к той стадии поэтического развития Кавафиса, которую сам поэт исключил из своего "канонического свода" (по определению Э. Кели). В дальнейшем обращение Кавафиса с тем, что в эллинистические времена было известно как "мимиямбы" (или просто "мимы") (2), и его понимание жанра эпитафий столь своеобразно, что Коли вполне прав, предостерегая нас от блужданий по Палатинской антологии (3) в поисках источников.
Бессобытийность жизни Кавафиса была такова, что он ни разу не издал книжки своих стихов. Он жил в Александрии, писал стихи (изредка печатал их на feuilles volantes (4), брошюрками или листовками, крайне ограниченным тиражом), толковал в кафе с местными или заезжими литераторами, играл в карты, играл на скачках, посещал гомосексуальные бордели и иногда наведывался в церковь.

Каждый поэт теряет в переводе, и Кавафис не исключение. Исключительно то, что он также и приобретает. Он приобретает не только потому, что он весьма дидактичный поэт, но еще и потому, что уже с 1909-1910 годов он начал освобождать свои стихи от всякого поэтического обихода – богатой образности, сравнений, метрического блеска и рифм. Это – экономия зрелости, и Кавафис прибегает к намеренно "бедным" средствам, к использованию слов в их первичных значениях, чтобы еще усилить эту экономию. Так, например, он называет изумруды "зелеными", а тела описывает как "молодые и красивые". Эта техника пришла, когда Кавафис понял, что язык не является инструментом познания, но инструментом присвоения, что человек, этот природный буржуа, использует язык так же, как одежду или жилье. Кажется, что поэзия – единственное оружие для победы над языком его же, языка, средствами.
Обращение Кавафиса к "бедным" определениям создает неожиданный эффект: возникает некая ментальная тавтология, которая раскрепощает воображение читателя, в то время как более разработанные образы и сравнения пленяли бы воображение или бы ограничивали его уже ими достигнутым. Исходя из этого, перевод Кавафиса –практически следующий логический шаг в направлении, в котором развивался поэт, – шаг, который и сам поэт пожелал бы сделать.
Но, возможно, ему это было не нужно: уже само по себе то, как он использовал метафору, было достаточно для него, чтобы остановиться там, где он остановился, или даже раньше. Кавафис сделал очень простую вещь. Метафора обычно образуется из двух составных частей: из объекта описания ("содержания", как называет это И.А.Ричарде) и объекта, к которому первый привязан путем воображения или просто грамматики ("носитель" (5)). Связи, которые обычно содержатся во второй части, дают писателю возможность совершенно неограниченного развития. Это и есть механизм стихотворения. Почти с самого начала своей поэтической карьеры Кавафис концентрируется непосредственно на "носителе"; развивая и разрабатывая впоследствии его подразумеваемую зависимость от первой части метафоры, но не озабоченный возвращением к ней как к самоочевидной. "Носителем" была Александрия, "содержанием" – жизнь.

II

"Александрия Кавафиса" имеет подзаголовком "Исследование мифа в развитии" (6). Хотя выражение "миф в развитии" было изобретено Георгием Сеферисом, "исследование метафоры в развитии" подошло бы не хуже. Миф – по существу принадлежность доэллинистического периода, и похоже, что слово "миф" выбрано неудачно, особенно если вспомнить собственное отношение Кавафиса к всевозможным избитым подходам к теме Греции: мифо- и герое-производство, националистический зуд и т. д. – свойственные столь многим художникам слова, как соотечественникам Кавафиса, так и иноземцам.
Александрия Кавафиса - это не вполне графство Йокнапатофа, не Тильбюри-таун или Спун-Ривер (7). Это прежде всего запущенный, безрадостный мир, на той стадии упадка, когда чувство горечи ослабляется привычностью разложения. В некотором отношении открытие Суэцкого канала в 1869 году сделало больше для уничтожения блеска Александрии, чем римское владычество, внедрение христианства и арабское вторжение, вместе взятые: судоходство, основа александрийской экономики, почти полностью передвинулось в Порт-Саид. Что могло восприниматься Кавафисом как отдаленное эхо того момента, когда – восемнадцать веков назад – последние корабли Клеопатры ушли тем же курсом после разгрома при Акциуме.

Он называл себя историческим поэтом, и книга Кели, в свою очередь, до некоторой степени археологическое предприятие. Но мы должны при этом иметь в виду, что слово "история" равно приложимо как к национальным судьбам, так и к частным обстоятельствам. В обоих случаях оно означает память, запись, интерпретацию. "Александрия Кавафиса" – своего рода обратная археология, потому что Кели имеет дело с напластованиями воображаемого города; он продвигается с величайшей осторожностью, зная, что эти слои вполне могут быть перемешаны. Кели различает отчетливо по крайней мере пять из них: буквальный город, метафорический город, чувственный город, мифическую Александрию и мир эллинизма. Наконец, он составляет таблицу, определяющую, к какой категории относится каждое стихотворение. Эта книга столь же замечательный путеводитель по вымышленной Александрии, как книга Э.М. Форстера по Александрии реальной. (Форстер посвятил свою книгу Кавафису и был первым, кто познакомил английского читателя с Кавафисом.)
Открытия Кели полезны, так же как его метод; если мы не согласны с некоторыми из его выводов, то лишь потому, что само явление было и есть обширнее, чем подразумевается этими открытиями. Понимание этого масштаба заключено, однако, в прекрасной работе Кели как переводчика. Если он чего-то не договаривает в книге, то главным образом потому, что он уже сделал это в переводе. Одно из основных свойств исторических сочинений, особенно по античной истории, – неизбежная стилистическая двусмысленность, выражающаяся либо в избыточности противоречивых сведений, либо в определенно противоречивой оценке этих сведений. Уже Геродот и Фукидид, не говоря про Тацита, звучат порой как современные парадоксалисты. Другими словами, двусмысленность неизбежно сопутствует стремлению к объективности, к которой – со времен романтиков – стремится каждый более или менее серьезный поэт. Мы уже знаем, что Кавафис шел по этому пути чисто стилистически; мы знаем также его страсть к истории.
На пороге столетия Кавафис достиг этого объективного, хотя и соответственно двусмысленного, бесстрастного звучания, в котором ему предстояло работать следующие тридцать лет. Чувство истории – точней, его читательские вкусы – подчинили его себе и обеспечили маской. Человек есть продукт чтения; поэт – тем более. Кавафис в этом смысле – греческая, римская и византийская (в особенности Пселл) библиотека. В частности, он – собрание документов и подписей, относящихся к греко-римскому периоду, охватывающему последние три века до н.э. и первые четыре после. Именно бесстрастные каденции первых и формальный пафос вторых несут ответственность за возникновение его поэтики – за эту помесь архива и эпитафии. Этот тип дикции, независимо от того, применяется ли он в "исторических" стихотворениях или в стихотворениях сугубо лирического характера, создает странный эффект подлинности, избавляя авторские прозрения и агонию от многословности, накладывая на них отпечаток сдержанности. Стандартные поэтические условности и сентиментальные клише под пером Кавафиса приобретают характер маски и оказываются столь же насыщенными, сколько и его "бедные" эпитеты.
Всегда неприятно очерчивать границы, когда имеешь дело с поэтом, но археология Кели того требует. Кели знакомит нас с Кавафисом приблизительно в то время, когда поэт обрел свой голос и свою тему. Тогда Кавафису было уже за сорок, и он составил себе определенное мнение о многом, в том числе о реальном городе Александрия, в котором он решил остаться. Кели весьма убедителен относительно трудности для Кавафиса такого решения. За исключением шести-семи не связанных между собой стихотворений, "реальный" город не появляется непосредственно в канонических 220 стихотворениях Кавафиса. Первыми выступают "метафорический" и мифический города. Это только доказывает точку зрения Кели, так как утопическая мысль, даже если, как в случае Кавафиса, обращается к прошлому, обычно подразумевает непереносимость настоящего. Чем запущенней и заброшенной место, тем сильнее желание его оживить. Что удерживает нас от утверждения, что решение Кавафиса остаться в Александрии было, так сказать, типично греческим (повиновение Року, сюда его поместившему; повиновение Паркам), это собственное Кавафиса отвращение к мифологизированию; а со стороны читателя, возможно, также понимание, что всякий выбор есть по существу бегство от свободы.
Другое допустимое объяснение решению Кавафиса остаться состоит в том, что не так уж он нравился сам себе, чтобы полагать себя заслуживающим лучшего. Какими бы ни были причины, его вымышленная Александрия существует столь же живо, как и реальный город. Искусство есть альтернативная форма существования, хотя ударение здесь на "существовании", так как творческий процесс не есть ни бегство от реальности, ни сублимация ее. Во всяком случае, для Кавафиса он не был сублимацией, и его трактовка "чувственного города" в целом – прямое тому доказательство.
Кавафис был гомосексуалистом, и свобода, с которой он трактовал эту тему, была передовой не только по понятиям того времени, как полагает Кели, но и по современным. Чрезвычайно мало или совсем ничего не дает соотнесение его взглядов с традиционными восточно-средиземноморскими нравами: слишком велика разница между эллинистическим миром и реальным обществом, в котором жил поэт. Если моральный климат реального города предполагал технику камуфляжа, то воспоминания о птолемеевом величии должны были вызывать своего рода хвастливое преувеличение. Ни та, ни другая стратегия не была приемлема для Кавафиса, потому что он был, прежде всего, поэтом созерцания и потому что оба подхода более или менее несовместимы с чувством любви как таковым.

Девяносто процентов лучшей лирики написано postcoitum, как и в случае Кавафиса. Каков бы ни был сюжет его стихов, они всегда написаны ретроспективно. Гомосексуальность как таковая побуждает к самоанализу сильнее, чем гетеросексуальность. Я думаю, что "гомо" концепция греха куда более разработана, чем "нормальная" (8) концепция: "нормальные" люди обеспечены, по крайней мере, возможностью мгновенного искупления посредством брака или других социально приемлемых форм постоянства. Гомосексуальная же психология, как и психология любого меньшинства, сильна своей нюансированностью и доводит личную уязвимость до такой степени, что происходит ментальный поворот на 180 градусов, в результате которого оборона может перейти в нападение. В некотором роде гомосексуальность есть норма чувственного максимализма, который впитывает и поглощает умственные и эмоциональные способности личности с такой полнотой, что "прочувствованная мысль", старый товарищ Т.С. Элиота, перестает быть абстракцией. Гомосексуальная идея жизни в конечном счете, вероятно, более многогранна, чем гетеросексуальная. Идея эта, рассуждая теоретически, дает идеальный повод для писания стихов, хотя в случае Кавафиса этот повод есть не более чем предлог.
То, что засчитывается в искусстве, это не сексуальные склонности, конечно, но то, что из них создано. Только поверхностный или пристрастный критик зачислит стихи Кавафиса в попросту "гомосексуальные" или сведет дело к его "гедонистическим пристрастиям". Любовные стихи Кавафиса написаны в том же духе, что и его исторические стихотворения. Ретроспективная природа автора такова, что зачастую возникает даже ощущение, что "удовольствия" – одно из наиболее часто употребляемых Кавафисом слов при воспоминании о сексуальных контактах – были "бедными", почти в том же смысле, как реальная Александрия, согласно Кели, была бедным остатком чего-то грандиозного. Главный герой этих лирических стихов – чаще всего одинокий, стареющий человек, презирающий свой собственный облик, обезображенный тем же самым Временем, которое изменило и столь многое другое, что было основным в его существовании.
Единственное имеющееся в распоряжении человека средство, чтобы справляться с временем, есть память; именно его исключительная, чувственно-историческая память создает своеобразие Кавафиса. Механика любви как таковая предполагает существование своего рода моста между чувственным и духовным – предположение, доводящее порою до обожествления любви, ибо идея запредельной жизни присутствует не только в наших совокуплениях, но и в наших разлуках. Как ни парадоксально, в том, что касается этой эллинской "особой любви", стихи Кавафиса, в которых лишь en passant (9) затрагиваются традиционные уныние и тоска, являются попытками (или, вернее, сознательными неудачами) воскресить тени некогда любимых. Или – их фотографиями.
Критики Кавафиса пытаются одомашнить его мировоззрение, принимая безнадежность за беспристрастность, а понимание бессмысленности всего сущего – за иронию. Любовные стихи Кавафиса следует назвать не "трагичными", но ужасающими: ибо в трагедии речь идет о fait accompli (10), в то время как ужас есть продукт воображения (безразлично, куда направленного: в будущее или в прошлое). Чувство утраты у него куда острее, чем чувство обретения, просто-напросто потому, что опыт разлуки несравненно длительнее, чем пребывания вместе. Едва ли не кажется, что Кавафис был более чувственным на бумаге, чем в реальности, где чувство вины и запретности являются уже сильными сдерживающими обстоятельствами. Такие стихи, как "Прежде, чем время их изменило" или "Спрятанное", выворачивают наизнанку формулу Сьюзан Зонтаг "жизнь – это кино; смерть – фотография". Говоря иначе, гедонистические пристрастия Кавафиса, если таковые имелись, определялись его чувством истории, потому что история, среди всего прочего, предполагает необратимость. И наоборот, если бы исторические стихи Кавафиса не были пронизаны гедонизмом, они превратились бы в простые анекдоты.

Один из лучших примеров того, как действует эта двойная техника, стихотворение о пятнадцатилетнем Кесарионе, сыне Клеопатры, номинально последнем царе из династии Птолемеев, который был казнен римлянами в "покоренной Александрии" по приказу императора Октавиана. Как-то вечером, наткнувшись на имя Кесариона в какой-то исторической книжке, автор пускается в фантазии об этом подростке и "свободно вылепливает" его в своем сознании с "такой подробностью", что в конце стихотворения, когда Кесарион обречен на смерть, мы воспринимаем его казнь почти как изнасилование. И тогда слова "покоренная Александрия" приобретают доподлинное качество: мучительное сознание личной потери.
Не столько сочетая, сколько приравнивая чувственность к истории, Кавафис рассказывает своим читателям (и себе) классическую греческую повесть о мироправящем Эросе. В устах Кавафиса это звучит особенно убедительно более всего потому, что его стихи насыщены упадком эллинистического мира, – то есть тем, что он как индивидуум представляет собой в миниатюре – или в зеркале. Словно бы от неспособности быть точным миниатюристом, Кавафис строит крупномасштабную модель Александрии и прилежащего эллинистического мира. Это – фреска, и если она выглядит фрагментарной, то отчасти потому, что отражает своего создателя; главным же образом потому, что эллинистический мир в своем надире был фрагментарен и политически, и культурно. Он начал крошиться после смерти Александра Великого, и войны, беспорядки и тому подобное раздирали его на части в течение столетий, подобно тому как противоречия раздирают на части личное сознание. Единственной силой, скреплявшей эти пестрые космополитические лоскутья, был magna linua Grecae; то же мог сказать Кавафис и о собственной жизни. Наверное, самый раскрепощенный голос, который слышится в поэзии Кавафиса, – это та глубокая увлеченность, с которой он перечисляет прелести эллинистического образа жизни: Гедонизм, Искусство, Философию софистов и "особенно наш великий греческий язык".

III

Не римское завоевание положило конец миру эллинизма, но тот день, когда самый Рим впал в христианство. Взаимоотношения между языческим и христианским мирами – единственная тема, недостаточно освещенная в книге Кели. Это, впрочем, понятно: сама по себе эта тема заслуживает отдельной книги. Свести Кавафиса к гомосексуалисту, у которого нелады с христианством, было бы непростительным упрощением. Ибо не уютнее чувствовал он себя и с язычеством. Он был достаточно трезв, чтобы сознавать, что пришел в этот мир со смесью того и другого в крови и что в мире, в который он пришел, то и другое смешано. Неловко он чувствовал себя не по причине того или другого, а по причине того и другого, так что дело было не в раздвоенности. По всей, по крайней мере, видимости он был христианин: всегда носил крест, посещал церковь в страстную пятницу и перед концом соборовался. Вероятно, и в глубине души он был христианином, но самая язвительная его ирония была направлена против одного из основных христианских пороков – благочестивой нетерпимости. Однако для нас, его читателей, важнее всего, конечно, не принадлежность Кавафиса к той или иной церкви, но то, каким образом он обращался со смешением двух религий; и подход Кавафиса не был ни христианским, ни языческим.

В конце дохристианской эры (хотя вообще-то люди, буде они осведомлены о пришествии мессии или о надвигающейся катастрофе, прибегают, ведя счет времени, к вычитанию) Александрия была доподлинным базаром вер и идеологий, включая иудаизм, местные коптские культы, неоплатонизм и, конечно же, свежепоступившее христианство. Политеизм и монотеизм были обычными предметами обсуждения в этом городе, являвшемся местонахождением первой в истории цивилизации настоящей академии – Музейон. Разумеется, противопоставляя одну веру другой, мы наверняка вырываем их из их контекста, а контекст был именно тем, что интересовало александрийцев до того дня, когда им было сказано, что пришло время выбрать что-нибудь одно. Это им не понравилось; не нравится это и Кавафису. Когда Кавафис употребляет слова "язычество" или "христианство", мы должны вслед за ним иметь в виду, что это были простые условности, общие знаменатели, тогда как смысл цивилизации сводится именно к числителю.
В своих исторических стихах Кавафис пользуется тем, что Кели называет "общественными" метафорами, то есть метафорами, основанными на политическом символизме (например, в стихотворениях "Дарий" и "Ожидая варваров"); и это вторая причина, почему Кавафис едва ли не выигрывает от перевода. Политика сама по себе есть как бы метаязык, ментальная униформа, и, в отличие от большинства современных поэтов, Кавафису на редкость хорошо удается ее расстегивать. В "каноне" семь стихотворений о Юлиане Отступнике – не так уж мало, учитывая краткость Юлианова правления (три года). Должна была быть причина, почему Кавафис так интересовался Юлианом, и объяснение Кели не выглядит убедительным. Юлиан был воспитан как христианин, но, получив трон, попытался восстановить язычество в качестве государственной религии. Хотя самое идея государственной религии выдает христианскую закваску Юлиана, действовал он методами качественно иными. Юлиан не преследовал христиан, не пытался обращать их. Он просто лишил христианство государственной поддержки и посылал своих мудрецов на публичные диспуты с христианскими священнослужителями.
Священники часто проигрывали эти устные поединки, отчасти из-за того, что обычно бывали хуже подготовлены к дебатам, чем их оппоненты, поскольку исходили попросту из того, что их христианская догма лучше. Во всяком случае, Юлиан был терпим к тому, что он называл "галилеанизм", чью Троицу он рассматривал как отсталую смесь греческого политеизма с иудейским монотеизмом. Единственное из содеянного Юлианом, что могло бы расцениваться как преследование, это требование возвратить некоторые языческие храмы, захваченные христианами при предшественниках Юлиана, и запрет прозелитствовать в школах. "Порочащим наших богов не должно позволять учить юношей и интерпретировать произведения Гомера, Гесиода, Демосфена, Фукидида и Геродота, этим богам поклонявшихся. Пусть в своих собственных галилейских церквах они интерпретируют Матфея и Луку".
Не имея еще своей собственной литературы и в целом имея не слишком много того, что можно было бы противопоставить аргументам Юлиана, христиане нападали на самое его терпимость, с которой он относился к ним, именуя его Иродом, пугалом плотоядным, архилжецом, который с хитростию диавольскою не преследует их открыто, чтобы одурачивать простаков. Кем бы ни был, в конце концов, на самом деле Юлиан, Кавафису, по всей видимости, интересно отношение этого римского императора к проблеме. Похоже, что Кавафис видел в Юлиане человека, который пытался сохранить обе метафизические возможности, не выбирая, но создавая связи между ними, чтобы выявить лучшее в обеих. Это, конечно, рациональный подход к духовным вопросам, но помимо всего прочего Юлиан был политиком. Его попытка была героической, если учитывать и объем проблемы, и возможные последствия. Рискуя быть обвиненным в идеализации, хочется назвать Юлиана великой душой, одержимой пониманием того, что ни язычество, ни христианство не достаточны сами по себе, взятые по отдельности: ни то, ни другое не может удовлетворить полностью духовные потребности человека. Всегда есть нечто мучительное в остатке, всегда чувство некоего частичного вакуума, порождающее, в лучшем случае, чувство греха. На деле духовное беспокойство человека не удовлетворяется ни одной философией, и нет ни одной доктрины, о которой – не навлекая на себя проклятий – можно сказать, что она совмещает и то и другое, за исключением разве что стоицизма или экзистенциализма (последний можно рассматривать как тот же стоицизм, но под опекой христианства).
Чувственный и, отсюда, духовный экстремист не может удовлетвориться таким решением, но он может уступить ему. Существенно в такой уступке, однако, не чему, а что он уступает. Понимание, что он не выбирал между язычеством и христианством, но раскачивался между ними, подобно маятнику, значительно расширяет рамки поэзии Кавафиса. Рано или поздно, впрочем, маятник постигает поставленные ему пределы. Не способный вырваться из них, маятник, тем не менее, ловит некоторые отблески внешнего мира, осознавая свою подчиненность и то, что направления его колебаний заданы извне и что они управляются Временем, в движении которого он участвует, но которого не определяет.
Отсюда та нота неисцелимой скуки, которая делает голос Кавафиса с его гедонистически-стоическим тремоло таким захватывающим. Еще более захватывающим он становится, когда мы осознаем, что мы на стороне этого человека, что мы узнаем его ситуацию, даже если это только в стихотворении о приспособлении язычника к благочестивому христианскому режиму. Я имею в виду стихотворение "Если действительно мертв" об Аполлонии Тианском, языческом пророке, который жил всего лет на тридцать позже Христа, был знаменит чудесами, исцелениями, не был нигде похоронен и, в отличие от Христа, умел писать.
1977

Авторизованный перевод с английского Л. Лосева
Эссе "On Cavafy's Side" опубликовано в журнале "The New York Review of Books" (February 1977),
в русском переводе – в парижском журнале "Эхо" (1978, № 2)


Примечания (нажмите на номер, чтобы вернуться):
(1) Американские "новые критики" (1930-е гг.), подобно русским формалистам, отрицали значение биографических данных для анализа творчества писателя
(2) Мимиямбы – "реалистический", с элементами сатиры жанр эллинистической поэзии
(3) Палатинская антология – огромный, свыше 4000 стихов, но практически единственный источник греческой поэзии на протяжении средних веков, Ренессанса и вплоть до XVIII века. Все стихи Палатинской антологии были эпиграммами (в эллинистическом смысле)
(4) Отдельные листки, листы из блокнота (франц.)
(5) Как ни странно, у наших теоретиков не выработана терминология для теории метафоры. Иногда (например, Ю. Левин) употребляется "прямой" перевод английских "tenor" и "vehicle" – "стержень" и "носитель". В. Раскин предлагает вместо неуклюжего "стержня" старое доброе "содержание "
(6) Cavafy's Alexandria: Study of a Myth in Progress, by Edmund Keeley. Harvard University Press, 196 pp.
(7) Йокнапатофа – название округа у Фолкнера: Тильбюри-таун – название городка в штате Мэн у американского поэта Робинсона (Edwin Arlington Robinson, 1869–1935); Спун-ривер – название городка, где жили обитатели кладбища, о которых говорит Edgar Lee Masters (1869–1950) в Spoon River Anthology (1915)
(8) Другая трудность для переводчика: в современном русском языке нет стилистически нейтральных разговорных синонимов громоздким "гомосексуальный", "гетеросексуальный"; имеющиеся словечки принадлежат жаргонам и имеют пежоративный характер, в отличие от общеупотребительных в современном американском "gay-straight" (ср. неразработанность терминологии для теории метафоры)
(9) Мимоходом, между прочим (франц.)
(10) "Свершившийся факт" – юридический термин (франц.)

Текст твору редагувався.
Дивитись першу версію.
Контекст : Костянтин Кавафіс


Найвища оцінка Володимир Ляшкевич 6 Майстер-клас / Майстер-клас
Найнижча оцінка Жорж Дикий 5 Любитель поезії / Любитель поезії

      Можлива допомога "Майстерням"


Якщо ви знайшли помилку на цiй сторiнцi,
  видiлiть її мишкою та натисніть Ctrl+Enter

Про оцінювання     Зв'язок із адміністрацією     Видати свою збірку, книгу

  Публікації з назвою одними великими буквами, а також поетичні публікації і((з з))бігами
не анонсуватимуться на головних сторінках ПМ (зі збігами, якщо вони таки не обов'язкові)




Про публікацію
Контекст Костянтин Кавафіс
Дата публікації 2005-11-27 15:20:28
Переглядів сторінки твору 6443
* Творчий вибір автора: Майстер-клас
* Статус від Майстерень: R
* Народний рейтинг 5.098 / 5.67  (4.788 / 5.76)
* Рейтинг "Майстерень" 4.466 / 5  (4.889 / 5.93)
Оцінка твору автором -
* Коефіцієнт прозорості: 0.774
Потреба в критиці щиро конструктивній
Потреба в оцінюванні
Конкурси. Теми ПЕРСОНИ
ПРО ПОЕЗІЮ
ПРО МИСТЕЦТВО
Автор востаннє на сайті 2011.05.08 21:28
Автор у цю хвилину відсутній

Коментарі

Коментарі видаляються власником авторської сторінки
Володимир Ляшкевич (М.К./М.К.) [ 2006-01-27 14:55:30 ]
Як вам останній рядок, - "и, в отличии от Христа, умел писать" ? Що це таке є? Просто констатація того, що від Христа не залишилося жодного написаного Ним власноруч слова? Чи не залишилося тому, що він не вмів "правильно" писати? Чи тому, що і справді не вмів писати? Чи не бачив необхідності писати? Чи Бродський обнагліло хулить Господа? В розумінні відкриває гортань (лат. гула) не в тому напрямку? Трохи сумнівно, що хулить, але безсумнівно, що Христос на першому плані - і весь відлік, в даному випадку - тридцяти років - від Христа, і перо Йосифа Бродського повне різдвяного романтизму.

"И, в отличии от Христа, умел писать" - така собі стереоскопія, правда? Закриваю одне око і бачу таких ж апостолів, крім деяких персон з явним Промислом. Ні до чого порядній людині "правильно" писати? Чи це йдеться тільки про чистоту джерела, з якого заб'є потім течія християнства? Іронія Промислу над нашим вченим суспільством? Бродський, вслід за Христом іронізує?
Над ким? Як думаєте?


Коментарі видаляються власником авторської сторінки
Тетяна Мельник-Добрушина (Л.П./Л.П.) [ 2006-01-27 17:02:53 ]
Щоб розпочати шлях до істини, і підступитися до тих запитань, які ви поставили, почнемо з самої персони Кавафіса.
1. Бродський пише, що Кавафіс знав древньо- та новогрецьку мови а також латину. Отже, він читав Біблію в оригіналі, в оригіналі (без накладок церковнофанатичних маразмів). Бо ж відомо, що Біблія від початків була написана трьома мовами: древньоєврейською, древньоьолатинською та латиною. Це значить, що Кавафісу були відомі такі джерела, котрі проста смертна людина знати не могла. Власне, сам автор цими ждерелами і цікавився (як пише Бродський), його цікавили першопричини, історія. Тому і про Христа Кавафіс знав значно більше, ніж ми з вами. Бродський, пишучи про КАвафіса, очевидно, дізнався з його джерел багато чого нового та прихованого історією і часом. Отже, тільки тепер ми можемо говорити про персону самого Бродського.

2. Апполоній Тіанський - загадкова людина, що жила у часі з Христом, що творила чудеса, і ніде не був похований. І відрізняло його те від Христа, що він умів писати. Так? Але... про нього, на відміну від Христа, люди не знають майже нічого.

Володимире, а тепер підемо шляхом логіки. Усі сакральні знання не записувались свідомо, і не тому, що люди не вміли писати. Цього не можна було робити. Оскільки! Ті знання, що закарбовуються на папері, уже не є сакральними, уже не є знаннями посвячених, вони стають загальнодоступними. Будь-який пастух може взяти в руки і прочитати, а потім бити себе в груди і кричати, що він осягнув істину.
Отже, Христос не те що нічого не записував, він навіть нічого не говорив прямо. А тільки притчами. А що таке притча? Це такий твір, який не має якогось чіткого варіанту тлумачення. Це твір із безліччю кодів. Отже, Христос говорив дещо арготичною мовою - мовою посвячених і для посвячених у певні знання. ВІн говорив, а інші слухали, і , пропустивши через власне "я" записували. Записували тільки те, що сприймало і могло зрозуміти їхнє власне "я". А тепер самі дайте відповідь - що ж насправді ми маємо? А ми маємо тільки ті знання, які вважав Ісус, ми мати повинні (не більше). Ісус нічого не міг писати власноруч, оскільки не готова цивілізація була тоді, як і зараз, отримати ті знання у чистому вигляді.
ОТже, Бродський не хулить Господа (це знаєте і ви, і я, і сам Бродський), Бродський іронізує, як істинне дитя постмодерну (ось вам і гра тексту, його тексту у чистому вигляді, до гри долучились ви, і мене за собою долучили). Він співставляє сенси кодів і значень, докопуючись до Істини. І... може це дещо нахабно прозвучить із моїх вуст, але він тисне руку Господу і його Сину за те, що він, Христос, нічого не написав. Бо ж люди не можуть впоратись навіть із тим, що мають, а що вже говорити про більше?..

Коментарі видаляються власником авторської сторінки
Тетяна Мельник-Добрушина (Л.П./Л.П.) [ 2006-01-27 17:06:50 ]
Коли писала про мови, якими була написана Біблія, то мала на увазі древньогрецьку мову. Автоматична помилка - двічі написала латину.

Коментарі видаляються власником авторської сторінки
Володимир Ляшкевич (М.К./М.К.) [ 2006-01-29 20:21:47 ]
Я думаю, що жодної гри в постмодернізмі немає, і якщо є іронія у Бродського, то вона не пов'язана з іграми, - Тетяно, придивіться, - серйозні люди не граються, в них все дуже важливо. Це не котенята. Навіть, якби було з ким гратись, навряд чи вони стали б таке робити. Думаю, що і руки Богу, і сину його у своїй творчості Бродський ніколи не подавав, - серіал "Зустрічі з Й. Бродським" непогано висвітлив усю серйозність Поезії та її вірного майстра. Думаю, що ваша хороша ідея "але він тисне руку Господу і його Сину..." краще би звучала "Але він вдячний Господу і його Сину..."


Коментарі видаляються власником авторської сторінки
(Л.П./Л.П.) [ 2006-04-26 14:43:28 ]
А я теж бачила цей серіал!!!1

Коментарі видаляються власником авторської сторінки
(Л.П./Л.П.) [ 2006-05-05 15:54:48 ]
А Бродському Нобеля дали у 1987, а не у 1997. Він здається, до того часу вже помер.

Коментарі видаляються власником авторської сторінки
Володимир Ляшкевич (М.К./М.К.) [ 2006-07-18 11:22:41 ]
Дякуємо, Наталіє, ми виправили зауважену вами технічну помилку.