ОСТАННІ НАДХОДЖЕННЯ
Авторський рейтинг від 5,25 (вірші)

Микола Дудар
2024.12.30 11:09
Киць-киць... вимовив й знітився.
Щось є людське у цьому є.
Сопе на припічку Орися…
Хвостом виляє Комуфлє…
А поруч Льопик, Сєня, Рижий…
І безліч радісних причуд…
Ну як тут вірша не напишеш
Не десь, не там, а саме тут?..

Віктор Кучерук
2024.12.30 06:30
В підвалі міркую логічно,
Хоч, звісно, я маю апломб, –
Війна не гримітиме вічно
Гучними розривами бомб.
І наче той вітер північний,
Що нині остуджує шлях, –
Війна не триматиме вічно
Над нами свій жалібний стяг.

Микола Соболь
2024.12.30 06:04
Ще зовсім трохи і відлига,
мов сіль позлизує сніги,
хоч морозець у лісі клига,
але, то швидше від нудьги,
бо поміж витончених сосон
сміливо й лячно водночас,
грайливо та майстерно досить
комар танцює перший вальс.

Володимир Бойко
2024.12.30 00:22
Хитка несходжена стежина
Вулканом пристрасті й вогню
Провадить зблиски невдержимі
Туди, де хороше і «ню».

Де вихри очі виїдають
І шал роздмухують вітри
Й шляхів до відступу немає,

Микола Дудар
2024.12.29 23:44
Кіно дивитимось надвечір
І увімкнемо на повтор…
І обговоримо, доречі,
Без бутафорії і норм…
Потрібна буде справедливість.
Тут заковирочка одна:
Кудись поділась терпеливість.
Куди - куди… куди змогла.

Сонце Місяць
2024.12.29 21:50
сам собі підлеглий
безпечально
спогляда посутнє надовкіл
мов перебирає тут
харчами
чи перебирає ще-рядки

пейзажі свинцеві

Іван Потьомкін
2024.12.29 21:29
– Здоров будь нам, пане Чалий!
Чим ти опечаливсь?
Маєш хату – палац справжній,
Дружину нівроку.
Вже й на батька-запорожця
Дивишся звисока.
Може, тобі, любий Саво,
Не стачає слави?

Борис Костиря
2024.12.29 19:59
Запізніла молодість - як листок з-під снігу.
Запізніла молодість стрімголов біжить
На вокзал, де поїзд відійшов годину.
І з цим усвідомленням доведеться жить.

Запізніла молодість озоветься гучно
У печерах пам'яті, в диких пралісах.
Спроби пове

Ігор Шоха
2024.12.29 16:16
Усе ще бачу ту хатину,
що біля гаю край села,
яка притулку не дала
приблудному своєму сину.

Та не караюсь у журбі...
ані жалю, ані печалі,
що далі... чимчикую далі,

Олег Завадський
2024.12.29 15:50
І знову ніч, на шмаття рвана,
Кладе на кін криваве мито,
Щоб наших душ відкриті рани
Ні сном, ні часом не зцілити.

Розбитих мрій крихкі останки
Збирати вже немає змоги…
Та зійде сонце на світанку –

Ігор Терен
2024.12.29 15:44
А десь таке як це уже було,
що на вітряк дурило нападає.
Йому ще не дійшло,
що не пуйло,
а воїн у бою перемагає.

***
А мафія московії і досі

Євген Федчук
2024.12.29 15:39
Москаля, хоч як старайся вивести у люди,
Він і в сьомому коліні тим москалем буде.
І зрадить тебе, і обдурить, і пустить по світу,
Бо інакше москаль просто не уміє жити.
Згадалася історія двох родів москальских –
Шем’ячичів і таких же, як і ті – Можа

Домінік Арфіст
2024.12.29 12:11
я приїхав сюди де мене пам’ятають дерева
що ми з ними росли і корінням шукали води
звідки ти подалась у світи for always and forever
і ніколи нізащо уже не вернешcя куди…

тут усе як було – дика стежка прямує до моря
і кущі бузини і маленькі місцеві

Юрій Гундарєв
2024.12.29 11:22
Лети, мій вороне, лети крізь наш одвічний лютий. Обабіч смерті, вздовж мети. Наші гріхи спокутуй. Крізь вщент посліплих янголят, крізь згарища та хащі. Через засніжені поля, де міцно сплять найкращі… Цю сторінку мого щоденника присвячую поету з Черн

Тетяна Левицька
2024.12.29 07:28
Зроблю я маску із алое вера —
розгладити від чорних дум чоло.
І розпочну із чистого паперу,
як випаде сніг білий на Різдво.

Обачно крок за кроком все спочатку,
позаду залишивши віз гріхів,
писатиму поезії нащадкам

Віктор Кучерук
2024.12.29 05:43
І медвяний запах шкіри,
І волосся мідний блиск
Відчував, вбачав і вірив,
Що краса приносить зиск.
Тільки вийшло більше шкоди
Від природної краси,
Бо вродлива гріховодить
І пиячить що є сил.
Останні надходження: 7 дн | 30 дн | ...
Останні   коментарі: сьогодні | 7 днів





 Нові автори (Рецензії):

Самослав Желіба
2024.05.20

Наталія Близнюк
2021.12.12

Тарас Ніхто
2020.01.18

Сергій Губерначук
2019.07.07

Юля Костюк
2018.01.11

Олександр Подвишенний
2017.11.16

Ірина Вовк
2017.06.10






• Українське словотворення

• Усі Словники

• Про віршування
• Латина (рус)
• Дослівник до Біблії (Євр.)
• Дослівник до Біблії (Гр.)
• Інші словники

Тлумачний словник Словопедія




Автори / Олександр Солженіцин (1921) / Рецензії

 Четыре современных поэта
Из “Литературной коллекции”


Семён Липкин — “Воля”; “Избранное”

Явление, которому находилось место в причудливом СССР (а пожалуй и не в нём одном, в разных обществах разные тому причины): почти незаметно, “неслышно” существовали в поэзии незаурядные поэты — десятилетиями мало кому известные, оттого что не кидались служить режиму, как почти вся остальная поэтическая толпа.

Таковы были — и Семён Липкин, и Инна Лиснянская (впоследствии муж и жена).

Хотя Липкин был принят в Союз писателей ещё молодым человеком, и всего по нескольким разрозненным публикациям, не выпустив даже и сборника. Но потом несомненно спасая себя от советской казённой поэтической службы — ушёл в переводы: с калмыцкого, киргизского, кабардинского и других восточных языков. Затем он был военным корреспондентом, после войны продолжил переводческую работу, всё больше уходя в восточные темы и философию. По фронтовым впечатлениям 1941 года написал в 1963 весьма правдивую поэму “Техник-интендант”, однако нечего было и думать её печатать. Всё же к концу 60-х, затем и в 70-х, сборники его стихов появлялись, а более полные — за границей, когда ему было уже за семьдесят.

Липкина — ещё бы не тяготило его изневольное общественное молчание. “Пусть лукавил ты с миром, лукавил с толпой, / Говори, почему ты лукавишь с собой? / Почему же всей правды, скажи, почему / Ты не выскажешь даже себе самому?”, тот “Усталый облик правды голой, / Не сознающей наготы”. Но ведь “строка моя произошла / От союза боли и любви”. — “Дай мне белую боль сострадания, / Дай мне чёрные слёзы любви”. — Однако годы замкнутости — они же и защемляют безнадёжностью: “Неужели мы пропали, / Я и ты, мой бедный стих, / Неужели мы попали / В комбинат глухонемых?”; “Кто может сказать России, / Что мы, только мы — живые, / Что действует храм?” — Но и после столького молчания “Как сладко лгать себе, что дни твои — / Ещё не жизнь, а ожиданье жизни”.

Однако и над молчащим нависает тот же топор: “...Я, пугающийся тюрьмы... Но грозят мне те самые люди, / Что отвергли закон человечий”. — “Тупо жду рокового я срока, / Только дума одна неотвязна: / Страх свой должен я спрятать глубоко, / И улыбка моя безобразна”. — Тюремно-лагерно-ссыльная тема многократно прорывается в его стихи, протягивается сквозь. То в одном, то в другом стихе — сочувствие к ссыльным, сочувствие к зэкам (“Одна моя знакомая”, “Похороны”, “То да сё”, “Тайга”). — “Это плачет сердце России, / Пятьдесят восьмая статья”. — “На жмеринковском перроне” обезумевшие от голода “куркули”: “Вповалку они лежали, / Ни встать, ни уйти не могли”. Или о корейцах, сосланных из Приморья в Среднюю Азию. Пристально всматривается Липкин и в тех, кто творит, всю свою жизнь творил ГУЛаг (“Солдат революции”, “Палач”, “Нестор и Сария”). И в цельную картину и при Хрущёве нетронутого ГУЛага: “Соликамск в августе 1962 года”. (Меня поражает достоверность описанного, ибо месяцем раньше того вот таким же наблюдал я и Кизел, рядом, в соликамском же кусте лагерей.) — Однако и задумывается поэт: а “Что сделали бы жертвы при удаче? / Могли ли превратиться в палачей?”.

Сочувствие Липкина к пострадавшим от режима — неоднократно и пронзительно расширяется на боль русской деревни: “Частушка” (как тайком бежали от раскулачивания — и за 5 тысяч вёрст в Азию), “Лунный свет” — как “Городские парнишки со щупами / Ищут спрятанный хлеб допоздна”, а потом “Будет в красных теплушках бессонница, / Будут плакать, что правда крива...”. А вот и деревня вымершая: “Деревеньку дьявол, что ль, пометил? / Утро здесь не возвещает петел, / И средь лип — ни всхлипов и ни снов, / Не звенит в коровнике подойник, / И молчит, как в саване покойник, / Длинный ряд пустых домов”.

Это сердечное сочувствие к русской деревне распахивается у автора на всю Россию: “А если глубже вникнуть, / То в прели и в грязи / Здесь может свет возникнуть / Всея моей Руси”. В 1942 пришлось Липкину катить в грузовике редакции через казачьи станицы, где со злорадством провожали отступающих красных. “ — А скажите, товарищ, / Может, вы из жидов? — / И вот что странно: именно тогда, / Когда ты увидел эту землю без власти, / Именно тогда, / Когда многолетняя покорность людей / Грозно сменилась тёмной враждебностью, — / Именно тогда ты впервые почувствовал, / Что эта земля — Россия, / И что ты — Россия, / И что ты без России — ничто”, и хотелось “целовать неласковую казачью землю...” — Так — автор достигает высоты уже выше национальной. Это продолжается ещё рядом сердечных стихов с православными сюжетами (“Нищие в двадцать втором”, “В поле за лесом”, “На Истре”, “Когда мне в городе родном”) — и христианская тема естественно сливается с его религиозными размышлениями, с его “экуменическими мечтаниями”. С русского Севера Липкин переносится в Новороссию (“Южные церкви”) — очень тепло: эти церкви “как мазанки синие”, они “не блещут нарядом”, а в них — “Лишь святость напева, / Лишь воздух душевности”.

Липкин за свою жизнь немало поездил по просторам огромной страны — и повсюду с сочувствием вникал в местный колорит: не раз и не раз проявляет большую чуткость к обширному разноликому Востоку; много у него мотивов кавказских и среднеазиатских. С восточных языков переводил он никак не чужим сердцем.

При всём этом — не гаснет у Липкина и еврейская тема. Вот, приехал в Одессу — “И ничего я не знаю свежей, / Чем вопросительной речи певучесть, / Чем иронический смысл падежей”. Вспомнит: “Иль это живопись Шагала — / Таинственная Каббала”; опишет (“Комиссар”) некоего Иосифа, в молодости служившего в ЧК, потом отсидевшего в лагерях; в картине валимой тайги, на лесоповале (“казнь деревьев”), для автора сливаются и “жёсткая синева голодных русских деревень”, и евреи, погибшие в Бабьем Яре. Тему еврейской Катастрофы он развивает несколько раз. С достойной скупою сдержанностью в “Вильнюсском подворьи”. С огромной силой в “Золе”: “Я был остывшею золой / Без мысли, облика и речи”, — сожжённый младенцем ещё во чреве матери, и вот, в потерянном сознании, ищет родное место: “А я шептал: „Меня сожгли. / Как мне добраться до Одессы?”” Очень сильно в “Моисее” — и как мастерски: в стихе всего лишь 12-строчном — 8 строк разгона нестерпимого напряжения, а на 9-й строке (пропорция “золотого сечения”) — царственно-успокоительно вступает Бог. Да автор жаждет, жаждет веры, но (“Одесская синагога”) — никак не докоснуться: “Я только лишь прохожий, / Но помоги мне, Боже, / О, помоги!” — Есть стихотворение о многозначительном маленьком племени “И” (все поняли — об Израиле, хотя есть версия, что Липкин писал о малом племени в Китае, доподлинно звавшемся “И”). Есть (“Кочевой огонь”) — с напряжённым духовным поиском национального осознания: “Какая нам задана участь? / Где будет покой от погонь? / Иль мы — кочевая горючесть, / Бесплотный и вечный огонь?” — Не раз текут в стихах Липкина библейские мотивы; а порой они трансформируются в евангельские: “Ужас пониманья проникает / В тёмную вещественность души / Разве только нам карьер копали, / Разве только мы в него легли?” — а когда плакала Богородица о Сыне?

Стихи Липкина большей частью (не всегда) стянуты в стройность, как теперь уже редко пишут. Особенно чеканны, даже скульптурны его поэмы (“Беседа на вершине счастья”, “Литературное воспоминание”, “Нестор и Сария”). Добротная традиционность, даже как бы встывание в вечность. Стих плотен по составу слов, дыхание — без какого-либо напряжения. Использован пласт свежих, невымученных и неистрёпанных рифм (Тургенев — сиренев, лиловь — любовь). Метафорами нас не балует, а какие есть — все предельно ясные. “Ужели красок нужен табор, / Словесный карнавал затей? / Эпитетов или метафор / Искать ли горстку поновей? / О, если бы строки четыре / Я в завершительные дни / Так написал, чтоб в страшном мире / Молитвой сделались они...” Но уж сожмёт так сожмёт: “Ломовая латынь молдаван”.

Вереница стихов его выдержана в эпическом высоком тоне. По сюжету, содержанию они — разного уровня (бывают и притуманены), — а всегда с душевной чистотой и прямотой, всегда благородны. “Но разве может жить на земле человечество, / Если оно не досчитается хотя бы одного, / Даже самого малого племени?” — К животным ли: “Благосклонный не стал благородным, / Если с низким забыл он родство, / Он не вправе считаться свободным, / Если цепи на друге его”. — К деревьям ли: “Растения поруганное право. / Враждуем с племенем лесным, / Чтоб делать книжки? Лагерные вышки? / Газовням, что ли, надобны дровишки? / Зачем деревья мы казним?” — “Тополей и засохших орешин, / Видно, тоже судьба не проста”. — “Есть у деревьев, лиственных и хвойных, / Бесчисленные способы страдать / И нет ни одного, чтоб передать / Своё отчаянье...” (“Молчащие”). К деревьям он особенно чуток (“Чуть слышны растений голоса”), не только к породам их, то северным, то южным (сосна, акация, кипарис), но к характеру отдельных стволов! Да — вообще ко всему растущему, растительному. Он расслышивает “речь травы, / Которая сложней стихов и шахмат”. Величественно: “Громовержащая вода”! А в пустыне — “Как будто эту гнилостную воду / Пьёшь из предвечного ведра”. Различает характер отдельных морских волн; птиц ли, кузнечиков, былинок (“Воскресное утро в лесу”). — Поэт ведёт “бессловесный разговор” с монадами, читает “клинопись в обличии растений”, беседует “с живым иероглифом вещества”.

Так мирочувствие автора всё пропитано пантеизмом. И — как будто не доходит ни до одной религии, при глубоком интересе и сочувствии ко всем к ним. “Но жизнь моя была таинственна, / И жил я, странно понимая, / Что в мире существует истина / Зиждительная, неземная”. — “Что даже человеческое горе / Есть праздник жизни, признак бытия”; “зерно прекрасного страданья”.

Большинство стихов Липкина значительно по мысли, в поисках глуби вещей, иные — из надмирной философии (“Дао”, “Время”, “Обезьянник”: “Когда забыв начальных дней понятья...”). Характерно для него и чувство единства всего протяжённого человечества — единство с теми, кто жил и задолго прежде нас. “Но живущие и те, кто жили, — / Все мы рядом”. — “Можно забыть и живущих, но мёртвых, но мёртвых / Можно ль забыть?” — “И тому не раз я удивлялся, / Как Ничто мы делим на года; / Ангел в Апокалипсисе клялся, / Что исчезнет время навсегда”. — Диалог Бога и дьявола на Эльбрусе — философская поэма, дуалистичная, очень странная; тут — никакого религиозного чувства не находим. А в других стихах (“Беседа”, “Две ночи”) философское размышление поднимается в религиозное: “Но гул последнего Суда / Мы не забудем, не забудем”.

Афористичны и запоминаются немало строк. “Распад сердец / Страшней, чем расщеплённый атом”. — “Различать / Прямую мощь избитых истин / И кривды круглую печать”. — “Только жизнь и есть возмездье, / А смерть есть ужас перед ним”. — “Чтоб не погаснуть, вовремя умри”. — “Добро — в тревожно-жгучей мысли, / Что мало сделал ты добра”.

1995.



Инна Лиснянская — “Дожди и зеркала”

Сборник Лиснянской поражает, увлекает с первых же стихов. Всегда — напряжённое чувство, а если покой (редко) — то глубинный. Ничего искусственного, никакой позы — отсердечная искренность. Душа её дрожит, а стих — в свободном лёгком дыхании, и плотен, и безупречен поэтической формой. Не теряя естественности — интонация часто певучая. И чувства-то она передаёт лаконично, малыми деталями, иногда вторичными, третичными, исчезающими намёками, ничего прямо-грубо, как авторы нашего века ломятся назвать. “Лишь беглые взоры понятны”. Стихи её — всегда коротки, и в них — законченная мысль, чувство, образ, а то и афористичные строки. За образами, за метафорами — нет никакой нарочитой погони, измышления их. Казалось бы: после Ахматовой и Цветаевой, после двух столь великих — как можно проложить свою самобытность, и притом быть значительной и украсить русскую поэзию? А Лиснянской — это удалось, и видно, что не по заданной программе, а — просто, само по себе, как льётся.

В массе стихов её — большой перевес любовной лирики и личного. Видно, много пришлось ей пережить и страстей с переменчивыми привязанностями, и разочарований, и душевной боли, и незастывающих ран. И всё это — она преодолевает неуклонной силой духа. “А письма, что горло мне перехватили, / Не лентой, а пламенем перехвачу”. — “И пробил час, и сердце опустело, / И совершенна эта пустота...”. — “Царство тебе небесное. / Злая моя печаль”. Среди множества её чарующих лирических стихов выделить хотя бы: “Всё мне открылось”, “Эту женщину я знаю, как себя”, “Над чёрной пропастью воды”, “Ленивая беглая ласка”, “В овраг мы спускались”, “Цветные виденья былого”. — Глубок перепад её чувств. “Рукой слезу останови, / Не бойся горестного знанья — / Проходит время для любви, / Приходит для воспоминанья”. Но и так: “...Спи, бесстыдница, взгляд потупленный / Ты не встретишь в раю”. — Или: “Бешеным смирением / Всю душу мне трясёт”. А душе её “...только в огне дышалось, / Поэтому нет и меня”. — “...Господи Боже, кому мои слёзы? / Господи Боже, кому я сама? / Веткой берёзовой стать я готова, / Только не будет той милости мне”. — “Мне стало тяжело запоминать, / Но забывать ещё мне тяжелее”.

“Душеломен мотив” — пишет она о переживании любви, но из такого часто подымается осмысление жизни. Своей: “И нечем прикрыться, и некуда деться, / И всё-таки надо до смерти дожить...”, “...Листья старятся с изнанки, / Люди изнутри”. И людской: “У нищих прошу подаянья... / ...Подайте мне ваше терпенье / На паперти жизни стоять”. Но и вселенской: “Подменяем мы воздушной связью / Нашу с небом жертвенную связь”. А быть бы “Сестрой дождя, подругой снегопада / И знать, что между небом и землёй / Тебе других посредников не надо”. — В мире “Задумано всё безупречно, / И тем эта жизнь хороша, / Что счастье, как сердце, невечно / И горем бессмертна душа”. — “...Не бойтесь о твёрдое стукнуться, / А бойтесь в пустотное вклиниться, — / Ведь как в этой жизни аукнется, / Так в будущей жизни откликнется”. Смотрит на небо — и видится ей “В облако впаянный крест”; и тянется она “Снова узнать и поверить, что судьбы / Дышат небесным дыханьем Твоим”.

А с этим сознанием естественно соседствуют и размышления о самом творчестве: “Если меня не находят слова, / Лучше мне их не искать”. — “Я за целебным ядом слбова, / А ты, а ты почти готова / Отдать все лавры за шипы”, — когда уже видно, что “И всей души движение, / Над смертью торжество — / Одно стихотворение, / Не более того”.

Но вот судьба поэта в СССР: общественных и политических тем — Лиснянская не касается, хотя: “Я к времени привязана, / Как к конскому хвосту”. И порой читаем: “Год арестантский грядёт / За раскулаченным годом...” — “Воспоминание о раскулаченном”, “Нбабрань” — о сосланных на дальний малярийный юг русских крестьянах, — “Много тюрем на Руси, / Господи, спаси”. — Однако Лиснянская — подозрительно молчит, не годна к советской печатности, а ходят её стихи в самиздате, и это опасно. И, сходно с Липкиным, не раз прорывается у неё страх перед преследованиями: “Но чудится погоня / Все ночи напролёт. / Берёт мой след овчарка / На длинном поводке”. — “...Я приготовилась к расправе / Над смуглой музою моей”. Ей “Каторжанская / Мерещится тропа”. — “...Я упаду лицом, / Когда конвойные / Прошьют меня свинцом”, и “Обрусевшего / Христа на ней узрю”. — “Пропажа рукописи”: “Страх мой гол, как сокол: / В чьих железных руках / То, что прятала в стол?” Испытывает она “Овечью дерзость и смиренье волчье”. И встаёт в душе сопротивление: “Не из тех я сестёр, / Что без крику — под нож, / Без слезы — на костёр”. А через отчаяние достигается и свет: “И вдруг я забыла о страхе, / И горло, готовое к плахе, / Открыто и вольно поёт”.

Уникально сочетаются в Лиснянской — русская и еврейская темы, так переливчато, что почти нельзя их разделить: в одном стихотворении, в соседних строках — и православная лампада и Исход, “правнучка Рахилева”, “И орлу двуглавому / Прострелили грудь”. А в “Заложнице”: “Ты обо мне не плачь, Рахиль, / В жилище ханаановом! / Меня не вызволит отсель / Звезда шестиугольная. / Я в русский снег и в русский слог / Вросла — и нету выхода, — / Сама я отдалась в залог / От вдоха и до выдоха!” И: “...чужая страна мне снится, / А родная заснуть не даёт”. — “...Я никуда не могу, никогда не уеду”. — С самым глубоким переживанием пишет она стихи на русские темы — “Антонина”, “Пожар на болоте”: “Имя Господа мы долго жгли / И сгорели сами. И, как знаменье, / Ливни милосердные сошли”, — “...Каюсь на пространстве торфяном, / Низкий голос по России стелется...” — “Зато над землёю русскою / Твоя запоёт душа”; или “Молчат твои подвижники, / Затоптанная Русь! / Молчат твои мятежники, / Лежат в сырой земле”, — и называет себя “их младшей сестрой”. А само собою и еврейская тема выныривает не раз: “Бредит он вторую ночь / Печью газовой, / — Не пишись еврейкой, дочь, / Мне наказывал”. И вот, пришло время — “Под небо Иерусалима / Моя устремилась родня...”. — “Вам, друзья мои, вам, дорогие, / Улыбаюсь сквозь слёзы вослед: / Вы не бойтесь, друзья, ностальгии — / Есть Исход, эмиграции нет!” А сама — на ребре, на перевесе: “Для своего народа — инородка, / Для матери родной — чужая дочь”. Хочет же: “...чтобы мать меня признала / И чтоб своей меня назвал народ”.

1993.


Наум Коржавин — “Сплетения”

Наум Коржавин за политическое вольномыслие уже из студенчества был вышвырнут в 1947 в ссылку. В сибирской, потом в карагандинской ссылке обострились политические мысли его. Уже в последний год Сталина он, предчувственно, рисует скорую свою встречу с Москвой: “Ты продашь всё спокойно: и совесть, и жизнь, и любовь. Так живёшь ты, Москва! Лжёшь, клянёшься, насилуешь память...” Оттуда же размышляет он и над смертью Сталина. В тот момент у него ещё нет уверенного взгляда: “Я сам не знаю, злым иль добрым роком / Так много лет он был для наших дней”. Решение тем трудней для Коржавина, что с ранних лет он сгорал в революционной романтике, разделяя уверенность, что нет людских жертв, которых бы не оправдывала революционная цель, — тип молодёжного мирочувствия, так характерный для довоенных лет. “Но я благодарен печальной Планиде / за то, что мы так, а не биначе жили”.

Коржавин вернулся в Москву в середине 50-х, в потоке прощённых и реабилитированных, и настроения тех лет находим в поэме “Танька”. Героиня её, вот, вернулась с Колымы седая, а даже и сейчас неукротимо-фанатичная. Автор пересматривает мелькавшие обстоятельства её жизни и неизменность настроений: “Комсомольская юная ярость Презиравшая даже любовь, отрицавшая старость, Без мебелей всяких квартира, / Где нельзя отдыхать — можно только мечтать и гореть”. “Дочкой правящей партии я вспоминаю тебя...” Там и борьба с оппозицией, и участие в раскулачивании. “Ты любовь отрицала для более полного счастья, / А была ль в твоей жизни хотя бы однажды любовь?” Была — но об арестованном своём возлюбленном, по требованию партийной совести, “Ты про всё рассказала задумчиво, скорбно и честно, / Глядя в хмурые лица ведущих дознанье людей”, — а потом о погибшем “в бараке на нарах проплакала целую ночь”. Однако тон этой поэмы — не разоблачение нравов эпохи, а тёплый, понимающе-сочувственный, — и тут весь Коржавин. (“Я не давать тепла не мог”; и, в споре с П. Коганом: “Я с детства полюбил овал / За то, что он такой законченный”.)

Правда, к революционным злодеям проявлялся Коржавин и порезче. Для них “Куда спокойней раз поверить, / Чем жить и мыслить каждый день”. — “Идиотизм крестьянской жизни / Хотелось им искоренить”, — и вот “Ножами по живому телу / Они чертили свой чертёж”, “им неспроста / Казалось мелким состраданье, / Изменой долгу — доброта”. — “И романтик в эшелонах / Вёз на север мужиков”, — всем сердцем отзывается городской поэт на крестьянское горе, как это было редко в советские годы! Но тут же автора пронизывает: “Я сам причастен. / Я это тоже одобрял”. В 30-е годы он терзался гибелями революционеров-коммунистов — а о крестьянах? “А вот об этой — главной — крови / Всегда молчал. Её — прощал”: “эта кровь была чужою” — редчайший в советской литературе и советской жизни акт раскаяния.

А дальше? — едва оправясь от злоключений тюрьмы и ссылки — ступать на борьбу с общественной неправдой? Значит с самим советским режимом? Труден этот подъём к общественной смелости: “Я мешок потрохов! — / Так себя я теперь ощущаю. / В царстве лжи и греха / Я б восстал, я сказал бы: „Поспорим!” / Но мои потроха / Протестуют... А я им покорен”. Однако этот мягчайший человек — переступает свою боязнь: “Лучше встать и сказать, даже если тебя обезглавят”. И, издав в СССР единственный и обкорнанный сборник стихов (1963), — Коржавин всё более перетекает в запретный самиздат, на грани 70-х становится нетерпим властям и при истинном душевном сопротивлении, не как тысячи охотливых эмигрантов тех годов, — уезжает за границу.

Усвоенный честный взгляд на происходящее и предпринятый общественный замах — погрузили Коржавина в собственно русскую тему, горячо принятую им к сердцу, он многократно это проявил: “Прости меня, прости, Россия, / За всё, что сделали с тобой / За тех юнцов, что жить учили / Разумных взрослых мужиков”. Углубляясь и в историческую российскую перспективу, откликается и на некрасовское: “А кони всё скачут и скачут. / А избы горят и горят”. — Едва воротясь из ссылки, — видно, вскоре поехал смотреть на дивный храм (прекрасный стих “Церковь Покрова на Нерли”, 1954). И от души: “Я просто русским был поэтом / В года, доставшиеся мне”. — А когда подступило расставание: “Мне расстаться с Тобой, / Как с собой, как с судьбою расстаться” (“Родине”).

И такая преданность России — никак же не ослабляет страданий поэта от уничтожений, перенесенных евреями: “Дети в Освенциме” и вжитая сердцем “Поэма существования”. Киевский мальчик, счастливо увезенный оттуда в начале войны, в этой поэме Коржавин естественно находит приём, не давшийся другим, кто писал о Бабьем Яре: он ведёт повествование — от себя же, расстрелянного там в свои 15 лет (что вполне могло с ним произойти). Плетётся процессия обречённых по улицам — а горожане смотрят молча с тротуаров, и многие несочувственно. “Нет, не гибель страшна, а дорога сквозь эти взгляды”. И из этой наблюдающей толпы “злобно баба кричала”: “Так и надо вам, сволочи! Так вам, собаки, надо!..” — “не могла накричаться...”. Но автор имеет проникновение подняться выше оглушающей обиды: а эту бабу — “кто её вытащил голодом [1932 года] в этот город, / Оторвал от земли, от себя, от понятных истин?” — “Если баба орёт, если люди молчат угрюмо, / Что-то помнят они...”. — И — выше, выше: а — я сам?.. в отрочестве ему было “жаль, что давно кулаков без меня разбили”. А вот: “Здесь, в толпе, только я виновен. / Я один”. Частице гонимой на смерть толпы — ему ли не понять судьбу еврейскую: “Есть такая судьба! — я теперь это в точности знаю. / Всё в ней — глупость и разум, нахальство и робость — вместе. / Отразилась на ней — темнота — и своя, и чужая. / И бесчестье — бесчестье других и своё бесчестье. / Есть такая судьба — самый центр неустройства земного...” Но вот — на обочине стоит “тонколицый эсэсовец”. Он смотрит на обречённых с уничтожающей ненавистью — однако, однако, автор берётся и это понять: “он тоже живёт идеей. / У неё ж справедливость своя”. Но и на такой высоте Коржавин не останавливается, идёт в обобщения выше: “Все — мешают [друг другу]. Все люди”. А между тем: “Все мы связаны кровно”, всё человечество. — “Мы ненавидим тех, чьи жмут нам горло пальцы, / А ненависть в ответ без пальцев душит нас”. И это уже давно с несомненностью повело поэта к религиозной вере — и он уже который раз силится повести туда и читателя. В стихотворении “Последний язычник” (1970) предупреждает от “гордыни раздора с Богом”. И зовёт: “Сознаться в слабости своей / И больше зря не спорить с Богом”.

Стих Коржавина не отличается собранностью и отлитой формой и неэкономен в строфах. Редкие стихи цельно-удачны, чаще — лишь отдельные двустишья или строки. Но всегда напряжённое содержание — политическое, историческое, философское — как бы и не нуждается в изощрённой стихотворной форме: оно и по себе достигает высоты, оно честно, умно, ответственно, и всё просвечено душевным теплом, сердечной чистотой автора, всё льётся от добрейшего сердца.

Любовной лирике уделено у Коржавина не много стихов, зато они пронизаны безграничным восхищением перед женщинами: “Руки! Руки! Ловить губами / Вас в полёте. И целовать! / Кожа тонкая. Шеи гнутся / Сколько нежности! Задохнуться! / Только некому — женский цех...” (“На швейной фабрике”). — Эта переполняющая мягкая нежность и поклонение, как известно, редко приносят мужчине успех у женщин, и это отражено в двух милых стихотворениях — “Песня, которой 1000 лет” и “Тем, кого я любил в юности”. А вдумываясь в женскую суть: “Освободите женщину от мук. / И от судьбы. И женщины — не станет”.

Коржавин и размышляет о поэзии в иных критических статьях и проявляет безошибочный вкус; да вот и, совсем молодым, как свежо говорит о Пушкине: “Как будто всё не открывал, а знал”, “та пушкинская лёгкость, в которой тяжесть преодолена”. — А многими годами позже духовно превзошёл интеллектуальное смятение в послесоветской поэзии, открылось ему ясное зрение “На глубину бессвязных строк, / На мутных гениев поток, / Текущий из России. / Всё чушь... Но знак глухой беды — / Подпольных гениев ряды, / Чьё знамя секс и тропы”. Коржавин в публицистике высказывал горькие предупреждения этим самонадеянным литераторам (например, в 1983 в Милане, на литературном симпозиуме).


Из эпопеи Третьей эмиграции в Америке, и даже от тех немногих там голосов, в каких слышалось и какое-то сожаление от расставания с Россией, — ото всех от них исключительно, рельефно отличался Коржавин. Его душевное сотрясение от расставания с Россией — поражает своей силой, глубиной и долголетней последовательностью.

Эту горечь он предчувствовал задолго вперёд. Ещё в 1962 в “Памяти Марины Цветаевой” он писал о русских эмигрантах: “Не с изгнаньем свыкались, / Не страдали спесиво — / Просто так, задыхались / Вдалеке от России”. А в 1972, уже на пороге невыносимого решения эмигрировать: “Иль впрямь я разлюбил свою страну? / Смерть без неё и с ней мне жизни нету”. Первый же эмигрантский цикл своих стихов озаглавил: “Всё-таки жизнь”... Всё-таки... Однако внутри цикла: “Но умер там / И не воскресну здесь”. — “Но каждый день / Встаю в чужой стране”. — “Я, может быть, потом ещё вернусь, / Но то, что я покинул, — не вернётся”. — “И вот — ушёл оттуда. / И не ушёл... Всё тех же судеб связь / Меня томит... И я другим — не буду” (1974).

В следующем цикле (“Письмо в Москву”): “Я так забрался далеко / В глушь... В город Бостон”. — “И вот живу за краем света, / В тот мир беспечный занесён, / Где редко требует поэта / К священной жертве Аполлон”, “Поскольку трезво понимает: / Здесь этой жертвы не поймут”. — “Странный сон... Длится жизнь... / А её уже в сущности нет”; “...Я уехал из жизни своей / ...Потому что побег — не победа...”.

И уже в 1980 в примечательной поэме “Сплетения”: “...вновь тут за горло я взят. / Смешно за свободой являться / В чужую страну — в пятьдесят”. — “Конец! Я своим тут не стану. / Всё будет, как было и есть. / Всё — в гибель... / И думать мне странно, / Что мог я родиться и здесь”, “Где медленно я подыхаю / В прекрасном своём далеке”. — “На своём берегу”, в России, “я б всё-таки, как-то, пожалуй, выплыл... А так — не смогу. / А так — лишь отчаянье гложет”. — Эту мысль, “что мог я родиться и здесь”, — Коржавин весьма оригинально развивает: если б его дед, цадик, эмигрировал в Америку (путь его в поезде до Риги описан с иронической реминисценцией из Пастернака). И вот, гаданье: “...каким бы / Я вырос, родись бы я здесь. / Молился б я Богу евреев, / К неизбранным лишь снисходя. / О, Господи!.. Как это скучно! / И как с этим глохнет душа!” Или, напротив, поддался бы гордыне безбожия западного? “И в свой ненаполненный разум / Поверил, как в пик бытия. / И может быть, стал бы отменным / Престижным саксесыфулмэном, / Спецом по обрывкам пустот. / Теснящим все признаки жизни / Плетеньем ненужных словес, / Без всяких марксизм-ленинизмов, / Сознанье затмившим, как бес. / Агентом всемирной подмены / Всех смыслов, основ и начал...”

Но от этой Америки он естественно перебрасывается мыслью к подобным возможностям и в советской Москве (и как прозорливо! и как это в ближнем будущем вспомнилось, и смешалось воедино!): “Там тоже различные масти / Подмены души и ума, / И тот, что внушается властью, / И та, что родится сама. / И даже звучит дерзновенно... / В ней часто изысканность есть / И вызов... Но это — подмена. / И в общем, такая, как здесь. / Она и бежит, как известно, / Сюда, — „чтоб спастись от цепей”, / И бодро сплетается с местной / В удавку на шее моей”. Нет! Душевные чистые задатки автора должны бы были взять верх и при американском жизненном жребии: “Вернулся б не к дедовской, может, / Но — к вере... Как сделал и там”. Так, в этом сравнении вариантных жизненных жребиев “И внятна связь судеб — своей и мира”.

В раннеэмигрантском стихотворении-молитве (хотя и не названном прямо молитвой): “Пусть будет всё, чему нельзя не быть. / Лишь помоги мне дух мой укрепить”. И снова взмывает русская тема, да с какой поразительной силой чувства: “Не страшно ль? Сбежав за границу, / Держась за последний причал, / Я рад, что мне вышло родиться / В стране, из которой сбежал. / Но всё — и причастие к небу, / И к правде пристрастье моё / во мне от неё. / И счастлив я, — даже тоскуя, — / Что я не менял, как во сне, / Отчизны — одну на другую, / Равно безразличную мне. / А резал ножом по живому, / Когда расставаться пришлось. / И здесь, в этой призрачной жизни, / Я б, верно, не выжил ни дня / Без дальней жестокой отчизны, / Наполнившей смыслом меня”. “...И, может, Россия погибнет, / Не тем занята, чтоб спастись. А если погибнет — не надо / Самой справедливости мне”. В том, какова Россия сейчас, “В том нет уже даже безбожья — / Ленивый развал бытия. / Как пеплом, завалена ложью / Там поздняя мудрость твоя. / И будут тебя ненавидеть / За всё, у чего ты в плену”.

Так и сбылось. Вот эта поэма, да и другие места в стихах Коржавина — напоминают мне Некрасова: не только ритмикой, но — приёмом, манерой речи и мысли, через которые льётся напряжённое общественное и патриотическое чувство.

1996.



Лия Владимирова — “Среди неназванных дорог”,

“Переходы летящих мгновений” и др.


С не менее острой тоской по оставленной России проявился и ещё один эмигрантский поэт — Лия Владимирова. Уехав в Израиль в 1973 году, — она вослед одно десятилетие и ещё почти другое жила в ошеломлённом, раздвоенном чувстве от перемены, от сделанного выбора: “...одна, без возвращенья, / Вся в никуда и в никогда”. Вот только что переживши “драмы прощаний и отъездов”, тот миг роковой, когда “...уже отрывались колёса / От почти не моей земли”, — в Израиле поперву: “Это — чудо: простясь, не расстаться, / Дух мой весел и сон мой здоров”, но быстро что-то сламывается в душе: “И вот так, себя избегая, / Я встаю сегодня другая... / Окончателен выбор мой. / Синий зной, тишина сквозная, / Только я языка не знаю...” И разбирает “грусть бездомная, вековая...”; наплывает: “Проходим тропкой полевой, / Идём колючками, травой / Послушать пение кукушек... / Болотце в грохоте лягушек”. Да нет же! там, позади, противная коммунальная квартира — “...Квартира, родина, рогожа...”. — “...И где я в тюрьме не сидела, / Но тюрьма темнела во мне”. — Нет, “Не обелить мне этих дней / Ни малодушием покорным, / Ни этим страхом, страхом чёрным, / Изнанкой памяти моей”. Но и — не оторваться от того, прежнего: “...наборматывает что-то / Про дух лесной, про папоротник, мох... / тёплым хлебом пахнет печь”. — “И можно, прислонясь к коленям / И глядя в прошлое лицо, / Замкнуть старинное мгновенье / В невозвратимое кольцо...” Конечно, тут — и многие воспоминанья о молодой отошедшей любви. “А там потянет снег девичества / И белый город к сердцу льнёт...” А тут “Изнурительно и безгласно / Догораю, как тает снег...”. — “...Лишь песня, песня, ширь степная / В груди щемит...” — “Стужа пахнет свежескошенной травой, / Алы цветики восходят на снегу...” — “О, снега чувствовать тепло, / О нём тоскуя душным летом! / А жить без снега тяжело”. И “...Как боюсь, что от южного зноя / Пересохнут мои дневники!”. Чудится: “...Из пальмы, жарою прибитой, / Закапал берёзовый сок. / И под виноградной лозою — / Вдруг луг, сараюшка, плетни”.

Мало в ком трагический узел эмиграции выражен так ярко. В тоске доходит автор даже до того, что московский двор — “Желаннейший из всех дворов”. “...И пахли Русью, пахли Русью / Ступеньки, горница, подзор”. — “...А над тихой Тивериадой / Небо в россыпях вековых”; “Но светлей генисаретских / Волн и воздуха вольней / Мир, явившийся из детских, / Нестерпимо синих дней”. И для неё “...Ходит русская старина / Под библейскими облаками”. — “...Тосковали они на другой стороне / По родной лебедятине, по серым кустам / Да по ивовым стрельчатым тонким листам”. — “...На реке, на солнце, близ Тарусы, / Средь песков и ивняков...” — “...Бор дремучий — плохо ль? — вот квартира. / Бор пахучий, тишина...” — “...Зов кукушки — оклик издалёка — / Миги счастья отсчитал”. 12 лет протомилась в эмиграции — и ещё рождается головокружный “Подмосковный июль” (1985) — “...Сенозарник и страднбик! / Запах сена, одурь, жар...”. И даже в европейской насыщенной поездке: “Будто, вжавшись в травы, / Дышит рядом Русь”.

Но не одна лишь русская природа, не только память юности и любви, поэтесса и с большой зрелостью судит о России и русской судьбе: “О чём она безмолвно просит? / Каких нежданных ждёт вестей? / А безвременье косит, косит / Её израненных детей”. — “Шла без страха на распятье / Эта странная страна”. — “А где вчера светились купола — / Там ныне брань, и страх, и смрад безгласный”. И уже не перечесть “...Всего, что, метя золотою пробой, / Россия в искупленье отдала”.

Находя и в себе русский характер: “Оттого-то весело, когда / Пляшет перевёртышем беда!” — “Я не зря грозы просила: / Здравствуй, радостная сила / Разыгравшихся громов!” — в иных своих стихах Владимирова использует и русские фольклорные приёмы, и подражания народным песням, вводит и прямые православные мотивы: свеча, молитва, чудотворная икона, иконостас, верба, соборная прохлада, колокол... И (“На Масличной горе”) через “раннее колокольное пенье” — “Я тронута прикосновеньем / Таинственным — к себе самой”. — “Снилось мне, что бабы голосили, / Снилось — от велика до мала / По тебе, умолкшая Россия, / Древние звенят колокола”. Внутри самой России от русских поэтов — такую силу чувства к родине встретишь редко. “Хоть наг и бос — не безголос / Твой крестный ход, моя Россия! / Не в каждом воине — Христос, / Но в каждой матери — Мария”.

А вот — “Свежий сумрак синагогальный, / Отчуждённый, горький и дальний / Мне на плечи еще не лёг”. Однако Иерусалим: “Как он светел, как свят, как тревожен, / Этот город — как слёзы горят!” И в минуты изнемогающей тоски уравновешивая себя: “Лишь этой веры не отдам, / Лишь этой верностью права: / Земля Израиля — вся храм, / Вся светом памяти жива”.

А после 16 лет эмиграции побывав, наконец, в жадно желаемой Москве, заключила: “Тут дбома все, лишь я одна не дома”. Выбор жизни сделан.

Но в Лии Владимировой метание эмигрантской тоски — ещё и не главное. Несомненно — она значительный поэт, по видимости недооценённый. Почти нет у неё стихов, которые не задели бы сердца, не остановили внимания. Даже не назвать “уверенное владение стихом” — а просто стих всегда лёгок, мелодичен, нет никакой натуги в его построении. И нет подставки случайных слов, в выборе их всегда упругий смысл. Стихи её отприродно музыкальны, насыщены рифмами, усилены ещё и внутренними, рифмы — полнозвучны, никогда не изощрены, но и никогда не банальны. И строго организованные сложные формы, как сонеты и венки сонетов, или другие композиционные узоры у неё отлично слажены, как бы легко получаются сами, без усилия. Очень характерно, что она вовсе не нуждается в enjambements, переносах из строки в строку (да мало нуждается привлекать для выразительности и тире, уверенная в самой связи слов), стих её льётся в классических рамках, а уж если вдруг перенос — так и выражает излом, бросок чувства: “А сердце — прочь, а сердце — за / Черту...”

Ощущение природы у Владимировой — большой полноты, остро отзывчивое на времена, месяцы года, она ловит “весомость солнечных мгновений”, отдаётся переменчивости погоды и откликается на малые знаки произрастающего. С букетом красных маков в Ташкенте: “Это Азия бежала / Меж ладоней у меня”.

Свободно и нередко она привлекает реминисценции известных мест из русских поэтов, тем ещё повышая волнение от своих стихов (иногда может переходить меру). Испытала она влияние Пастернака (например, в использовании прозаизмов городской лексики: “но покончив с этой канителью”, “во всём этом виден изъян”, “лето жмёт на всех парах”, “и восхищенья не вызывая”), Ахматовой (упивается размером “Поэмы без героя”, однако не подражательна в нём, вполне самостоятельна: “Где другая шла до меня, / Та, которая из неволи, / Из отчаянья, зла и боли / Свой выгранивала простор”), а может быть от Цветаевой — точнейшая датировка многих отдельных стихов? Но все эти влияния не покорили Владимирову, а только усилили её перо.

Сердечная интонация, колотящаяся через строки порывистость, ранимость, переменчивость настроений составляет главное обаяние её стихов. Она вся несома вихрями чувств, они сплетаются неожиданными нитями — а нигде не создавая хаоса. И сохраняется мера недосказанности и смутного просвечивания. Всех примеров здесь не привести.

Есть у Владимировой и прекрасные строки о самом стихотворчестве. “И снилось нездешнее стихотворенье, — / Ведь где-то оно существует, наверно. / Лишь дай ему вздох, долгожданному звуку...” — “...Отдать бы, Господи, полцарства / Или полжизни — за строку!” — “И, будто бы издалека, / Звенит прерывисто и чисто / Ещё не слышная строка”. — “И хлопочешь, и кружишь, как мать, / Над младенчески-хрупким стихом”. А потом “Постоянное расставанье / С тёплым пеплом черновиков”. Зато, когда удача — “Светлым жаром горчайших строк / Лёгкий пепел в сердца стучится”. — “...строчки строги, как природа”, и “...румянясь и тяжелея, / Пахнут яблоками слова”. А то “...я под тяжестью страницы / Клонюсь, одышливо дыша. / И всё труднее год от года / Мне высечь толику огня”. Прочтёшь друзьям? — “И мнёт мой стих молчание друзей”. — “О, это серое смиренье / И зябкое стихотворенье, / Заброшенное на столе...”

А женщина, так живущая стихом и так владеющая им, о чём же будет и писать более всего? Стихи её и пронизаны игривостью, переменчивостью, обаянием, страстью. Ожиданием, жаждой встречи, призывом её, готовностью к ней: “Ах, сколько голов закружила / подолом зелёным, льняным!” — “И всё прошу я: — позови, / Судьбу, намеченную еле, / Согрей вниманием любви”; “Не сплю, мне вянуть суждено. / Я жду... / ...взволнуется окно...”; “И, в нетерпении порыва, / Лететь на каменное дно”; “Но, словно пашня, горькая душа / Всё так же ненасытно просит влаги...”; “И пронзит меня, пронзит / Тайный зов тысячелетий”. — “Напои-ка меня этой чёрной, / Обжигающей медной водой!”; “Чтоб, как в объятья, заключить смущенье / В единственные, может быть, слова”. — “Хоть о чём-нибудь спроси. / Хоть о чём-нибудь таком, / Что и вымолвить нельзя. / Я б ответила стихом”. — “Ведь ты всё можешь, всё умеешь — / И погубить и уберечь”; “Как строчку ты меня читаешь: / К тебе иду”. — “Своё дыхание пресечь, / С твоим навек дыханьем слиться!” — “Мы затеряемся друг в друге”; “Как много душного покоя, / Как много августа во мне”. — “[Огонь] горит — наперекор природе, / Без воздуха, без дыма, без меня...”; “Я вернусь... душа моя вернётся / Хоть верхом на помеле...”; “Вся своей доверясь приворотной / Горькой зелени в глазах!”; “Она — хранительница, знаю... / А я — виновница огня!” — “Но ты промолвил (помню, помню!) / Два слова мне наедине, — / И сокрушённей, и бездомней, / И лучезарней стало мне!” — “Жизнь моя, черновик беспечный, / Над которым мне слёзы лить”. — “...Тупым пером вскрывая вены...”.

И при несложившейся жизни — остаётся же ещё простор мысли. Поэт нередко отливает его в отчётливых и даже лапидарных фразах: “И погубить и уберечь / Себя мы можем только сами”. — “Рассудочности каменная ложь”. — “Природа, музыки сестра! / Ей слов придумывать не надо”. — “...У знания тревожные глаза: / В них вещая растерянность незнанья”. — “Как нас много, в веках знакомых, / Разминувшихся по пути”. — “О, разум тёмный и окольный, / Не ты ль, вселенную творя, / Сходил с ума безбогомольно, / Иль зорю бил — без звонаря?..”.

И — ещё много о своём внутреннем, всё безвозвратно углубляясь в одиночество, холод, седину, старость. “Я тень себя и тень встречаю”. Повторяя блоковский мотив: “Так трудно быть ещё живой!”, остаток жизни “заключу в свои глухие междометья”. Однако, во спасение: “Я падаю... Но вижу Бога”. “...Опять в потёмках грозовых / Сияет луч, и я во власти / Неясных замыслов Твоих”.

1996.

http://magazines.russ.ru/novyi_mi/1998/4/solgen.html




      Можлива допомога "Майстерням"


Якщо ви знайшли помилку на цiй сторiнцi,
  видiлiть її мишкою та натисніть Ctrl+Enter

Про оцінювання     Зв'язок із адміністрацією     Видати свою збірку, книгу

  Публікації з назвою одними великими буквами, а також поетичні публікації і((з з))бігами
не анонсуватимуться на головних сторінках ПМ (зі збігами, якщо вони таки не обов'язкові)




Про публікацію
Без фото
Дата публікації 2011-03-08 18:12:52
Переглядів сторінки твору 2245
* Творчий вибір автора: Майстер-клас
* Статус від Майстерень: R
* Народний рейтинг 0 / --  (0 / 0)
* Рейтинг "Майстерень" 0 / --  (0 / 0)
Оцінка твору автором -
* Коефіцієнт прозорості: 0.736
Потреба в критиці щиро конструктивній
Потреба в оцінюванні
Автор востаннє на сайті 1999.11.30 00:00
Автор у цю хвилину відсутній