Логін   Пароль
 
  Зареєструватися?  
  Забули пароль?  
Юрій Гундарєв (1955)

Художня проза
  1. Мемуары
    Внезапно скончался подающий в течение нескольких десятилетий надежды писатель Н., и его вдова в предельно сжатые сроки подготовила к печати мемуары под названием «В постели с гением. И не только».
    Книгу размели буквально за два дня. Всем было интересно узнать - с гением не только в постели, или всё-таки в постели не только с гением?
    Следует заметить, что произведения самого творца, кроме, конечно, самой вдовы, практически никто и не читал. Да и кому интересны труды какого-то писателя Н., к тому же уже умершего?!

    Автор: Юрий Гундарев
    2023 год


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  2. Блистательный Антоний
    Антоний Барановский, двадцатидвухлетний студент фортепианного отделения Киевской музыкальной академии, недавно приглашённый частным репетитором в солидную (судя по трёхэтажному особняку почти в черте города и гаражу для двух иномарок) еврейскую семью Зак (может, точнее: Заков, но это как вам угодно), был буквально шокирован вопросом, заданным ему его ученицей Яной, тринадцатилетней девочкой в ореоле густых вьющихся рыжих волос и с огромными немигающими зелёными глазами в обрамлении таких же рыжих ресниц, уже на третьем уроке:
    – Антоний Евгеньевич, а хотите, я вам покажу всю себя… ну, без одежды?..
    Барановский вздрогнул. Неужели проект, на который он возлагал такие надежды, может вот так, из-за подобного рода ерунды, из-за половой акселерации этой чёртовой рыжей куклы, – лопнуть вдрызг?

    Антонию Барановскому, человеку безусловно музыкально одарённому, приходилось в этой жизни несладко. Родители Тони развелись, когда ему было примерно столько же, сколько его нынешней ученице.
    Сколько раз, лёжа в своей постели поздним вечером, после занятий в двух школах – общеобразовательной и музыкальной, после великого множества выполненных никому не нужных домашних школьных заданий и нескольких часов сидения за стареньким немецким пианино, под шелест наэлектризованного выяснения отношений отца и мамы, научных сотрудников одного и того же НИИ (они, кстати, и учились вместе в одном классе, а затем и на одном курсе), Тоня истово молил Бога: «Господи, миленький, помири этих дураков, прошу тебя!».
    Но время шло, а перемирие всё не наступало.
    Когда мать тихонько приоткрывала дверь в детскую («Детская! Мне уже скоро тринадцать, а они – детская»), Тоня, как всегда, притворялся спящим.
    И начиналось.
    – Будь всё-таки мужчиной. Забирай монатки и вали к своей дуре!
    – Сама ты дура! Никого у меня нет, и валить мне некуда.
    – Чего ты разорался, ребёнка разбудишь!
    – Тоже мне, нашла ребёнка – уже усы пробиваются.
    – Боже, как мне всё остохренело…
    У Тони сжималось сердце, когда он слышал рыдания мамы. Такой жалкой, худенькой, беззащитной, в больших, будто с чужого лица, очках, вечно сползающих на нос.

    Он всей душой был за мать. Ведь всё держалось на её узких плечиках: готовка, глажка, уборка, помощь с уроками (со всеми этими чёртовыми химией, алгеброй, биологией; что, скажем, Пушкину очень пригодилась химия?).
    А что отец? Живёт в своё удовольствие. Выспался, нажрался, перья почистил и выпорхнул в свет божий. «Людочка, доброе утро, как вы чудесно выглядите!»; «Борис Игнатьевич, не забудьте: в среду сауна!»; «Аркадий Иванович, если будет лишний билетик на премьеру «Дяди Вани», то непременно…».
    Отец всегда приходил домой поздно – уставший, нагулянный, энергетически и духовно опустошённый.
    – Ну что, Тоня, как день прошёл? – в такой краткой формуле умещалась ежедневная отцовская забота.

    Потом развод всё-таки грянул. Враждующие стороны уже не дожидались вечера для тайных, за закрытой дверью в Тонину комнату, переговоров. Война уже шла в открытую – невзирая на время дня, присутствие сына, соблюдение литературных норм.
    За разводом последовал размен двухкомнатной квартиры на две однокомнатные. Причём, лучшая из них досталась не Тоне с мамой, а отцу. И даже незамедлительно материализовалась та, которая угадывалась мамой, однако напрочь отметалась отцом. А чего же не материализоваться к уже свободному мужчине с собственной, хоть и однокомнатной, квартирой?
    Антонию с мамой жилось трудно. И материально (гордая мама перешла в другой НИИ на должность с ещё меньшей зарплатой, а от вялой попытки бывшего мужа чем-то помочь категорически отказалась), и морально (теснишься с мамой в крохотной квартирке на пятом этаже хрущёвки без лифта, естественно, ходишь зимой и летом одним цветом – в поблёскивающей на локтях и коленях школьной униформе, притом каждый, или почти каждый, норовит достать: ну что, мол, Шопен, всё лабаешь?).
    Спасла музыка. Да-да, Музыка!

    После того, как Антоний с Божьей и маминой помощью разделался с ненавистной общеобразовательной школой, уже ничто и никто не мешал заниматься тем, для чего, казалось, Барановский и пришёл в этот такой жесткий и неприветливый мир. Но был же мир иной, сотканный из звуков, – величественный, высокий, возносящий тебя над унизительным бытом и человеческой жестокостью.
    Антоний Барановский, стройный и гибкий, как гуттаперчевый мальчик, с гривой каштановых волос и пылающими очами, так вдохновенно исполнил этюд Шопена на вступительном экзамене в музыкальную академию, что председатель жюри, седовласый мэтр и бог, громко зааплодировал и чеканно сказал (при этом каждое слово покатилось в разные стороны по огромному гулкому залу): «Мне показалось, что это был сам Шопен!».
    Естественно, Антоний был принят в академию, притом сразу на второй курс и в класс самого мэтра. Затем последовало первое место на международном конкурсе (правда, в не совсем музыкальной, что ли, стране, но, извините, первое место есть первое!), и Антоний Барановский в одночасье стал местной знаменитостью и одним из самых перспективных студентов храма музыки. А, главное, мэтр был доволен: «Шопен, я же первый сказал!».

    И если, как говорят, деньги идут к деньгам, то и одну радость вскоре дополняет другая.
    Так лауреат международного конкурса оказался в семье Заков.
    Хотя вышеназванная (добропорядочная и, что немаловажно, более чем прилично обеспеченная) семья состояла из четырёх человек: Яны, папы, мамы и бабушки, но в наличии были самый младший и самый старший её члены. Бизнесмен-папа годами мотался по всем весям и континентам в сопровождении очаровательной, на первый взгляд, вроде как инфантильной супруги, однако имеющей поистине волшебный дар мгновенно осваиваться в новых декорациях (ресторан лучший – такой-то, маникюр надо делать там, завтра даёт концерт Ашер и т. д.). Поэтому всей огромной домашней инфраструктурой, плюс воспитание и просвещение единственной любимой внучки Яны, занималась бабушка Илона Львовна.
    Да какая там бабушка! Миниатюрная, с тифозной, но так идущей к её симпатичной, без единой морщинки рожице причёской, в продырявленных по последней моде джинсах и асимметричной футболке, Илона Львовна успевала всё: командовать прислугой, посещать фитнес-клуб и бассейн, не пропускать ни одной премьеры, а, главное, заниматься внучкой.

    Отношения сложились исторически паритетно: Илона – Яна.
    Если бы Яну угораздило в присутственном месте сболтнуть: «Бабушка!», то можно было бы и оплеуху схлопотать (дома, конечно, и не больно).
    Илона Львовна, сама успевавшая в этой жизни абсолютно всё: заканчивать разнопрофильные учебные заведения, легко выучивать и вскоре так же легко забывать иностранные языки, включая японский и древнеславянский, менять мужей и любовников, на 180 градусов разворачивать курс профессиональной (и притом всегда успешной) деятельности, искренне считала, что самый главный закон в жизни это: время – деньги! Причём, Илона Львовна непринуждённо, даже артистично управлялась как с одним слагаемым своего кредо, так и с другим.
    Несомненно, и Яна безальтернативно стала «Child in Time».
    Всё было расписано по минутам. А некоторые процессы попросту упразднены. Например. Ребёнок будет музыкантом? Вряд ли. Если быть, то Музыкантом с большой буквы. С другой стороны, нормальный человек должен, чёрт возьми, отличать сонаты Бетховена от этюдов Шопена? Если в хорошей компании симпатичная всесторонне развитая девушка садится за рояль, случайно, как обычно, оказавшийся в кустах, и на хорошем английском объявляет, мол, Гершвин плиз, а потом этого Гершвина как даст…

    Однако зачем тратить время на музыкальную школу? Туда ехать – время, потом обратно. Дети разные. Один – гений, другой вообще без слуха. Такой себе совдеповский общепит…
    Исходя из таких соображений Илоной Львовной был избран метод точечной бомбардировки любимой внучки. Всё – на дом!
    Вторник и четверг – занятия с тренером по большому теннису на специально оборудованном детском (покамест!) домашнем корте.
    Среда и пятница – уроки по фортепиано с репетитором.
    Понедельник и суббота – бассейн.
    В единственный выходной – воскресенье – бабушка, извините, Илона садилась за руль розовой «тойоты» и везла Яну в музей, на выставку или в театр.

    Барановский давно уж стал подмечать, что никогда нельзя расслабляться. Уже на первых уроках с Яной он, чопорный, холодно-вежливый, «на вы», элегантный (по случаю репетиторства специально прикупил кофейного тона пиджак с модными кожаными заплатами на локтях и чёрный тоненький галстук, правда, на замену протёртых джинсов и стареньких кроссовок денег уже не хватило, но с горем пополам какой-то товарный вид получился, благо вытягивала, так сказать, парадный портрет, романтическая внешность), был несколько озадачен довольно странным поведением своей ученицы. Все его монологи, отягощённые заранее припасённым целым арсеналом многочисленных музыкальных терминов (всеми этими легато, крещендо, стаккато и т. д.), девочка смиренно выслушивала, кивая рыжекудрой головой, при этом огненные локоны «дворниками» ходили вперёд-назад прямо перед лицом Барановского, обдавая его запахом персикового шампуня.
    Раз или два Антония Евгеньевича буквально пронзил быстрый взгляд Яниных зелёных глаз, и было приметно, что девочка находится где-то на своей волне, весьма далёкой от течения урока.
    Конечно же, Барановский, как опытный и однозначно талантливый пианист, сразу сообразил, что он у Яны не первый учитель музыки. Это если мягко говорить. У девочки была добротная, на уровне третьего класса музыкальной десятилетки, подготовка, но играла она как бы в поддавки. Антоний учуял подвох незамедлительно и уже на втором уроке с совершенно невозмутимым видом задал притворяшке разобрать довольно-таки сложный как для первых уроков этюд Черни.
    И если к тому, что Яна без особого напряжения справится с поставленной задачей, Барановский был психологически абсолютно готов, то предложение ученицы явиться на светлы очи учителя неглиже застало последнего врасплох.

    – Так хотите или нет? – зелёные глаза немигающе, как фары, уставились на Антония.
    – Ну, как-то неудобно, – промямлил Барановский, смутно осознавая, что несёт что-то близкое к ахинее, – а вдруг бабушка, простите, Илона Львовна зайдёт?
    – Илона во время наших уроков уезжает к своей подруге Басе на трёп. Так что не парьтесь!
    – Да я особо и не волнуюсь, – вяло попытался достроить защиту Антоний.
    – Тогда закройте глаза. Откроете – когда скажу!
    Какая-то магическая сила заставила Антония Евгеньевича закрыть глаза, хотя он явно понимал, что делает это против своей воли.
    – Открывайте! – властно крикнула повелительница.
    Барановский открыл глаза и… обомлел.

    Перед ним стояла Яна, обжигая Антония первозданной наготой. Тоненькая, длинноногая, с трогательно торчащими розовыми сосками и золотящимся рыжими волосками лобком.
    – Это – моя мечта, – твёрдо сказала девочка-вамп. – Как только первый раз вас увидела, мне постоянно хочется, чтобы вы на меня смотрели. Я даже в зеркале себя вижу вашими глазами.
    Яна подошла к Барановскому вплотную. Она уверенно взяла его руки в свои и быстро приложила их, развернув ладони, к своим немного вздёрнутым вверх грудкам.
    – Боже, что вы делаете? – тихо прошелестел Барановский ссохшимися губами.
    – Делаем то, что надо! – голос девочки прозвучал резко, даже зло. – А теперь закрывайте глаза. Всё! Представление окончено.

    …Как-то внезапно зазвучали первые такты этюда Карла Черни, возможно, никогда и не подозревавшего в своих, что греха таить, несколько механических творениях скрытую энергию либидо.
    – Антоний Евгеньевич, – вдруг негромко сказала Яна, глядя прямо перед собой, оборвав пассаж. – Вы, наверное, думаете, что я какая-то взбалмошная психопатка, повёрнутая на сексе?
    Барановский молчал, изредка нерешительно поглядывая на веснушчатый профиль своей ученицы.
    – Так вот. До этой гадкой девчонки никому и дела нет. Родаки бизнес свой крутят по Европам, и им на меня глубоко забить. Для Илоны я, что дрессированная обезьянка, объект, так сказать, педагогического эксперимента. И ей плевать, что меня уже задрала эта расписанная по минутам жизнь. Задрал большой теннис, задрал ваш Черни.

    Яна смотрела в окно, и в её огромных зелёных глазах блеснули слезинки.
    – И кому какое дело, что у меня на душе? Кому интересно, что я по ночам читаю Фаулза и Юнга, пишу философские эссе и рассылаю их по интернет-изданиям? Какое кому дело, что я хочу любить и быть любимой, что я по ночам ласкаю себя, представляя себе, что это делаете вы? Вам же, уважаемый Антоний Евгеньевич, как, впрочем, и всем, на меня глубоко насрать…
    Слёзы брызнули из глаз девочки, и она стремительно выбежала из комнаты, громко стукнув дверью.
    Барановский сел за рояль и начал играть этюд по стоящим на пюпитре нотам в очень медленном темпе. Странно, но такая бездушно-машинная музыка каким-то удивительным образом гармонировала с тем неуверенным, тревожным состоянием, в котором находился Антоний.

    – Антоний Евгеньевич, – прямо над ухом прозвучал голос Илоны Львовны. – Я не знаю, что там у вас с Яной произошло…
    Барановский вздрогнул, нервно поглаживая протёртые джинсовые колени взмокшими ладонями.
    – Вы, конечно, не обижайтесь на Яну. У девочки, сами понимаете, переходный возраст. Она какая-то вспыльчивая, порой даже агрессивная. – Илона Львовна говорила всё это как бы помимо своей воли, в голосе звучали извиняющиеся, просительные интонации. – Но Яна сказала, что больше с вами заниматься не будет. Никогда. Простите ради Бога! Вы у неё уже четвёртый учитель музыки. И каждый раз что-то не то… Вот вам окончательный расчёт. Но если что-либо переменится, я вам позвоню.
    Барановский молча взял конверт и направился к двери.

    Большой зал филармонии рукоплескал, гудел, рыдал, искрил. Ещё бы! Мировая звезда фортепианной музыки, ныне гражданин Великобритании Антоний Барановский поставил многомерно-объёмный шопеновский аккорд как последнюю эффектную точку.
    Высокий, стройный, с беломраморным лицом, по которому струились капельки пота, с мокрыми длинными волосами, романтично ниспадающими на плечи, маэстро Барановский, божественный Антоний, как его окрестили западные издания, снисходительно принимал букеты, букетики, отдельные розы от восторженных поклонниц. При этом его усталый взгляд привычно витал где-то над залом, растворяясь в многозеркальном хрустале огромной люстры.
    Вдруг перед Барановским как из-под земли возникла точёная фигура роскошной рыжеволосой женщины такой воинственной красоты, что все послушно расступились, освобождая ей дорогу к сцене. Рыжую богиню мягко под локоть сопровождал седобородый мужчина в чёрном, этакий испанский гранд.
    Красавица царственным жестом преподнесла Барановскому длинноногую тёмно-бордовую розу и тихо спросила, глядя в упор зелёными немигающими глазами: «Узнаёте?».
    Маэстро принял цветок, машинально скользнув взглядом по лицу рыжеволосой меломанки, и так же тихо ответил: «Спасибо».
    И действительно, удел ли Шопена узнавать всех своих поклонниц, когда у него в сердце место лишь одной-единственной женщине – Музыке?

    Автор: Юрий Гундарев
    2017 год


    Коментарі (2)
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  3. Улисс усмирённый
    И вот он лежит, распластанный, на больничной койке, не могущий поднять левую руку, еле двигающий правой, способный онемевшими губами выдавить из себя лишь один звук: «ма-а...» С этого звука начинается сознательная жизнь и вот теперь, когда ему всего лишь пятьдесят четыре, без двух недель, видимо, и заканчивается.
    Врачи, конечно, подбадривают его, скорее, не его, а сидящую рядом на металлическом стульчике жену, говоря, что ничего, надо перетерпеть, он ещё и за девочками бегать будет!
    Таня, жена, при этих безобидных, а главное, беспросветно лживых шутках, всегда болезненно вздрагивает, поправляя большие, будто с чужого лица, очки.
    Да, набегался. Точнее, отбегался.
    После второго инсульта только и проблем, как любовные приключения. Он и сам уже после первого звоночка проштудировал в интернете теперь, к сожалению, главную тему своей жизни (впору диссертацию писать) и пришёл к неутешительному выводу: третьего звонка (не театр!), как правило, не бывает...

    Юлиан Леонидович Гладий, доцент кафедры международного права, харизматичный статный мужчина в очках со слегка затемненными стёклами, что придавало его облику некоторую загадочность, что, в свою очередь, возбуждало понятное стремление к разгадыванию у некоторых юных непорочных студенток, с аккуратно подстриженной и графически безупречно отбритой бородкой, уходил от своей жены шесть раз. Если учесть, что стаж семейной (и не всегда совместной) жизни составлял более тридцати лет (Юлиан и Татьяна, влюбившаяся с первого взгляда с первого курса в своего сокурсника и пожертвовавшая карьерой ради высокой миссии быть тенью, няней, мамой, другом, слугой и т.д. своего необыкновенного супруга, поженились уже на третьем курсе), то цифра шесть, беря во внимание уникальную любвеобильность Юлиана Леонидовича, а также его сниспосланный свыше дар (тут в ход пускалось все: и цитирование Гёте на немецком, и трёхсмысленные комплименты, и умение поднести пламя зажигалки без риска для дамы остаться с опалёнными ресницами, и, при случае, конечно, фрагмент из медленной части самой, кажется, длинной в музыкальном мире сонаты Шуберта), то, повторимся, эта цифра представлялась уже и не столь значительной.
    Безусловно, все мужчины не без греха. И пусть первый бросит камень, начиная с автора этих строк, но... Но особенностью любовных метаний Юлиана Леонидовича было то, что самым главным, незыблемым, безусловным, что выше любви к жене, его верной Тане, даже выше безумной, всё испепеляющей дотла очередной страсти он считал честность. Да-да, честность!
    — Танюша, — проникновенным голосом говорил Юлиан Леонидович, усаживая вечером на диван жену и беря её за руку. — Ты знаешь, как я тебя люблю. И ты знаешь, что я никогда не смогу тебе изменить.
    Прибиваемая монологом супруга, как громом небесным, жена, вся как- то трогательно съёживалась, снимала безвкусные большие очки и с закрытыми глазами внимала пространным откровениям супруга.
    — Только ты, моя единственная, моя самая лучшая девочка на свете, можешь меня понять. Да, я влюбился. Да, я безумно влюбился! Безумно, ты же понимаешь? И я тебе об этом прямо в глаза говорю. Я знаю, что ты меня поймёшь и не осудишь!
    Потом они долго сидели, обнявшись, на диване. И оба плакали.
    На следующее утро к их парадному, как всегда, подъезжал старенький «Рено», и из него, путаясь длинными ногами, выбирался безотказный товарищ Костя, вечный аспирант его кафедры. Он верно дожидался Юлиана Леонидовича, поглядывая на окна в очередной раз влюблённого друга. Затем на ступеньках подъезда появлялась трагическая фигура якобы навсегда уходящего мужа с чемоданом в одной руке и с неизменным тёмно-синим томом Гёте на немецком — в другой. И, как всегда, вслед за Юлианом Леонидовичем выскакивала в одном, халате заплаканная Таня и совала оробевшему Косте пакет с яблоками и овсяным печеньем — на первое время. Брошенная жена украдкой крестила отъезжающий «Рено» и обречённо возвращалась в опустевшую квартиру.
    К слову сказать, Таня никогда не осуждала мужа. Никогда. Да, потом она будет страдать, глотать успокоительные таблетки, ворочаться до утра в смятой постели, хранящей, как казалось, тепло любимого и такого родного тела.
    Так проходил месяц. Максимум — второй. И, наконец, раздавался телефонный звонок. Верный Санчо Костя, благородно предоставлявший комнату своей давно умершей мамы влюблённым, виноватым голосом умолял простить Юлиана Леонидовича. Простить и впустить.
    Через час карета любви останавливалась у подъезда страдающего Одиссея, и Юлиан Леонидович с чемоданом и Гёте в руках появлялся на пороге до боли родной квартиры.
    Не было никаких объяснений, укоров, признаний.
    Они, обнявшись, сидели на диване и тихо плакали. До утра.
    Утром свежий, одухотворённый, а главное, прощённый, он мчался в университет, постреливая любознательными глазками, прикрытыми тёмными стёклышками, по сторонам.
    И так — шесть раз. Всего лишь...

    Теперь, уже осознавая близкий исход, Юлиан Леонидович с горечью корил себя, свою б... натуру, свои якобы честные, а по сути бесчестные и бессовестные признания, которые безжалостно отнимали у его единственной, самой любимой и самой верной на свете женщины всё — молодость, здоровье, красоту, веру, оставив лишь его — разбитого, немого и никому не нужного. Кроме неё.
    Первые капельки дождя весело забарабанили по оконным стёклам.
    — Ма-а... ма.., — еле слышно промычал Юлиан Леонидович.
    — Да, мой любимый, дождик, да, мой родной, — отвечала жена.
    Она боялась признаться себе, что наконец-то счастлива. Да, счастлива, и пусть Господь простит её. Ведь теперь она твёрдо знала, что к их дому уже никогда не подъедет ненавистный «Рено» и не заберёт её любимого с томом Гёте.

    Автор: Юрий Гундарев
    2023 год


    Коментарі (5)
    Народний рейтинг 5.5 | Рейтинг "Майстерень" 5.5 | Самооцінка -

  4. Гени
    Сьогодні на різних літературних порталах нерідко чую на свою
    адресу докори: «А чому ти, кацапе, пишеш зараз російською
    мовою?» або: «А чому ти, кацапе, пишеш українською?».
    Одразу бачу всміхнене обличчя прадіда-українця, який товаришував
    із класиком української літератури Миколою Бажаном, класиком
    української музики Костянтином Данькевичем (для тих, хто призабув,
    нагадаю: автор балету «Лілея») та іншими знаними особами. А поруч
    із ним на хмарці сидить прабабця-туркеня, як завжди, вся у чорному,
    й мовчки точить криву шаблю…
    А дід Михайло і каже: «Нічого й нікого не бійся, онуче! Пиши й українською,
    й російською - цими обома мовами складали свої твори й Шевченко, й мій
    тезко Коцюбинський… У мене єдине до тебе прохання: не ображай
    бабуню - вчи й турецьку, починай вже писати і цією мовою! На жаль,
    я так і не зміг порадувати її знанням цієї загадкової мови, ось і точить
    вона шаблю на мене… Жартую: за тебе!».

    Автор: Юрій Гундарєв
    2023 рік


    Коментарі (3)
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  5. Моцарт и Сальери
    ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

    Практически на каждом литературном портале есть одарённые авторы, которые в силу самых разных обстоятельств (природные способности, специальное образование или просто кропотливая работа над собой) пишут так, что вызывают у тех, кто с этими счастливыми обстоятельствами как-то разминулся, естественное желание самовыразиться, причём, за счёт одарённых. Обделённые, наспех накропав и тут же опубликовав собственные нехитрые творения, всё своё драгоценное время проводят на страницах одарённых в поисках какой-нибудь описки… Если же одарённые выбирают позицию полного игнора, обделённые начинают троллить их по полной: в ход идут уже и оскорбления, и угрозы…
    Вот этой волнительной и, увы, вечной теме и посвящено данное повествование.




    Зависть… Осторожной тенью крадётся она за нами, исчезая лишь на короткое время, пока солнце в зените. А потом снова неотступно следует по пятам…
    Некоторое время тому назад в одном высоком учреждении (мы нарочно не указываем его точное название — от греха подальше) работали два работника. Тавтология? А вот и нет. Мы специально выделяем именно этих двух работников, направляем на них свет софитов, чтобы читателю не мешали унылые фигуры тысячи других сотрудников, не имеющих никакого отношения к нашему дальнейшему повествованию.
    Поторопимся представить первого работника (а может, и о втором сразу скажем, чтобы не было дискриминации): Петляев Степан Ильич. В принципе он даже чем-то похож на второго работника — Писарева Юрия Ивановича. Обоим чуть за пятьдесят, оба чуточку лысоваты, в общем, достаточно симпатичные. Но на этом вся схожесть и заканчивается. И начинаются расхождения, причем, весьма существенные.
    Степан Ильич имел должность, которую другие сотрудники (ну, там, в коридоре или буфете) произносили тихо, слегка закатив глаза от умиления: главный консультант по особо важным вопросам. Это вам не хухры-мухры! Тут и при словах «главный консультант» невольно вскакиваешь со стула как ошпаренный. А когда еще — по особо важным вопросам… Каким конкретно важным? Ну, такой вопрос нам кажется весьма некорректным.
    Безусловно, Юрий Иванович решительно проигрывал Степану Ильичу по этой позиции. Должность его звучала гораздо скромнее. И сотрудники произносили ее не закатывая глаз: специалист второй категории. Хотя, если честно признаться, Писарев даже гордился своей должностью, ибо назначили его всего с полгода как, а так и вообще более десяти лет он проработал специалистом третьей категории. И говорил всем с чувством собственного достоинства: вот, мол, все своим трудом. И при этом Юрий Иванович не чувствовал в отношении себя каких-либо насмешек. А может, и не было никаких насмешек — мы точно не знаем.
    Степан Ильич ездил на работу в большой фиолетовой машине. Персональной. Впрочем, жил Петляев в самом центре города, и пешком до работы (даже если по ходу со школьницами в классики попрыгать) было от силы минут двадцать. Ну, уж скажете такое — пешком! Главный консультант по особо важным вопросам — и пешком?
    Итак, Степан Ильич жил в самом центре в замечательно обставленной (в стиле, кажется, эклектика, но точно утверждать не станем) квартире. Трехкомнатной. Нет, все-таки четырехкомнатной (там что-то от балкона отсекли). А так — да, трехкомнатной.
    И была у Петляева изумительной красоты и изысканности жена — Кира Алексеевна. Врач-терапевт. И не просто врач, а заведующая терапевтическим отделением, кандидат медицинских наук. А вот деток не дал Бог Степану Ильичу и Кире Алексеевне. Зато была кошка — просто загляденье, черненькая, а грудка и лапки беленькие, Анютка… Да нет, мы о кошке больше говорить не станем. Много чести для какой-то Анютки.
    А вот Писарев жил достаточно далеко от работы — в микрорайоне Юго-Западный–2. Но Юрий Иванович горячо доказывал сотрудникам, что добираться очень быстро и удобно: маршрутка, метро и немного пешком. Так это было или иначе, но на службу Писарев никогда не опаздывал. И всегда он был всему рад, если бы…
    Нет, давайте сразу откроем одну тайну, чтобы не было никаких недосказанностей. Это, впрочем, и не тайна. Словом, тяжело было на сердце у Юрия Ивановича. Почему? Год назад он буквально осиротел. Его любимая жена Светлана Петровна, учительница пения в младших классах, после долгих раздумий бросила его и уехала в Америку (Еврейка? Почему сразу: еврейка? Правда, немного похожа). И забрала с собой единственную дочь — плод беззаветной любви Юрия Ивановича и Светланы Петровны — Настю. Мотивация? — спросите вы. Все очень логично и даже справедливо. Настя блистательно закончила музыкальную десятилетку по классу фагота. И на выпускном академконцерте председатель экзаменационной комиссии известнейшая в 60-е годы прошлого столетия флейтистка, между прочим, троюродная внучка композитора Глиэра Арина Эммануиловна Глиэр, эффектная женщина в седых буклях, басом сказала: «Девочка, послушай меня, мой зайчик. Пианистов и скрипачей… (здесь бас взметнулся до теноровой тесситуры, но чеканная дикция Арины Эммануиловны не позволила нам упустить ни единого звука) …и скрипачей этих, как гов-на. А ты, девочка, — фагот. И тебе надо куда-то ехать учиться дальше. Поняла меня, мой зайчик?».
    Светлана Петровна, сидящая в огромном гулком зале с овальными портретами бородатых Цезаря Кюи, Балакирева и еще кого-то бритого в очках (вроде Прокофьев, а, может, и не он), буквально внимала каждому слову Арины Эммануиловны, открыв рот.
    Целую неделю Светлана Петровна ходила сама не своя: какая-то сосредоточенная, сконцентрированная. Ученики младших классов, боготворившие её, не могли понять, что же происходит с улыбчивой и доброжелательной учительницей пения. А второклассница Лиза, внучка директора школы, которая могла подойти к любому учителю и при всех сказать все, что душе угодно, и при этом учитель смущенно улыбался, робко приговаривая: «Лизонька, ну, давай потом поговорим…» Так вот, Лиза подошла после урока к Светлане Петровне и при всех (при всех — обязательное условие!) громко спросила: «Светик, почему вы такой грустный?».
    Итак, Светлана Петровна пребывала в процессе глубоких размышлений над напутственными словами Арины Эммануиловны. То, что Насте надо учиться дальше, — здесь было все ясно как Божий день. А вот тезис «надо куда-то ехать» поверг Светлану Петровну в состояние полнейшего смятения. Выручила её близкая подруга Александра Александровна, женщина с волевым мужским подбородком, которая жила просто и понятно — в общежитии от консерватории, одна воспитывая двенадцатилетнего сына Владика. При этом Александра Александровна любила при каждом удобном случае повторять как мантру божественные строки Марины Ивановны Цветаевой: «Я счастлива жить образцово и просто». Насчет «просто» — тут сомнений быть не могло. Куда еще проще была жизнь Александры Александровны. А вот в отношении «образцово», а тем более «счастлива» — здесь можно поспорить. Но не будем отвлекаться от темы.
    Однажды вечером сидела Светлана Петровна одна на кухне и тупо глядела на чашку с давно остывшим чаем. И тут её буквально осенило. Она сорвала телефонную трубку, быстрыми пальцами (пианистка ведь, черт побери!) набрала знакомый номер и на счет два выпалила раздирающую душу проблему Александре Александровне. Верная подруга то ли в силу огромного (почти, заметим, неизрасходованного) интеллектуального потенциала, то ли боясь постыдно отречься от кредо всей жизни — жить образцово и просто, на счет три-четыре дала Светлане Петровне исчерпывающий до дна все сомнения ответ, который прозвучал приблизительно так:
    — Светик, слушай меня внимательно. Возьми карандаш и записывай! Светик, мы с тобой закончили консерваторию. Вдумайся хорошенько: кон-сер-ва-то-рию! И что? Что, я спрашиваю, мой дружочек? Догадалась, да? Полная жопа! Ты пиши: «полная»! Мне, Светик, оно все и даром не надо. А ты — с таким талантом, с такой внешностью. Английский? Да кто ж его знает? Лав ю, фак ю — и все дела… Ну, ладно — с тобой все понятно. Но ты, Светик, подумай о Насте. Если уж эта старая флейта Ариша сказала, что у девочки талант и надо ехать, а ты все паришься в раздумьях — тогда извини… Что? Юрасик? Юрасик-карасик! Ну, Светик, как бы тебе помягче разъяснить? Тебе же любой прохожий на улице скажет: «Юрий Иванович — такой хороший-пригожий. А вот гвоздь забить не может!». Так что, Светик, даю тебе совет: бросай своего Юрасика, пусть гвозди учится забивать, и вали с Настей в Америку!
    Где-то с полгода Светлана Петровна внутренним слухом выверяла каждую нотку, сказанную Александрой Александровной. И все, как ни крути, получалось, как в партитурах Баха: идеально. И-де-аль-но!
    …Конечно, Писарев тосковал. Он много работал (напомним: даже в должности повысили), покупал продукты, драил квартиру. А по вечерам садился на диван под висящей на гвоздике грамотой (сам прибил, хоть немножко палец зашиб, но прибил же!) и долго-долго лучистыми глазами смотрел на маленький портрет, стоящий на тумбочке, с которого Юрию Ивановичу весело улыбались Светлана Петровна и Настя.
    Да, мы же главного до сих пор не сказали! Что у Степана Ильича было семь грамот и даже ценный подарок — золотые часы, а у Юрия Ивановича только одна грамота!? Ну, это, конечно, немаловажная вещь. Но не главная.
    А главным (здесь кульминация, здесь тишайшее пианиссимо, как у Верди в «Доне Карлосе» перед финальной сценой) было то, что Юрий Иванович писал… стихи.
    «Тьфу ты, черт!» — возмутитесь вы и будете правы. Но лишь отчасти. Безусловно, стихи пишут все. И, как правило, до тридцати, плохо и много. А вот Писареву перевалило уже, повторимся, за пятьдесят, стихи писал он редко, только когда на душе было так солнечно и радостно, как в детстве (вот его любимая бабушка поливает цветы — огромные хризантемы и георгины, а потом резко да как повернет шланг, и синяя прохладная струя да как охватит врасплох); или когда было грустно и тоскливо, особенно если долго смотреть на улыбающихся с портрета Светлану Петровну и Настю…
    И стихи у Юрия Ивановича получались не то чтобы очень изысканные (однажды он даже послал подборку из четырех стихотворений в газету, да-да, нежно собрал листики, заклеил в конверт и отправил в газету, а потом через полгода и ответ получил, что, мол, спасибо за внимание к нашему органу, но стихи ваши слабые, а Юрий Иванович и спорить ведь не стал, конечно, стихи слабоватые, кто же спорит?), а какие-то светлые. Знаете, как будто ребенок написал. Талантливый, но ребенок.
    Так это мы еще не все рассказали. Писарев каким-то чудесным образом научился делать (да-да, мастерить собственными руками) сборники своих стихов. Одним пальцем настукает что-то на клавиатуре (в обеденное время, конечно же, ну, кто же будет такой ерундой заниматься во время трудового процесса — а вдруг начальник какой зайдет, тот же Степан Ильич?), потом положит небритый подбородок (мы забыли сказать, что в отличие от Петляева, всегда свежевыбритого и при нарядном галстуке, Юрий Иванович брился редко — то ли мода такая, «бродяжка», кажется, называется, то ли забывал) на сложенные столбиком кулаки и смотрит в окно задумчиво, пока принтер, поскрипывая, бумагу из себя вытягивает, покрытую уже выстроенными в ряды буквами. Потом Юрий Иванович резким движением сгибал несколько листиков сразу, степлером раз — и сборник готов. Писарев брал ручку с черными чернилами (а так он все бумаги шариковой правил — а какая разница, еще сто раз после него будут поправлять) и подписывал свои сборники коллегам. Причем, такие дарственные посвящения были двух видов. Или: «Уважаемому Ивану Ивановичу от души». Или: «Уважаемому Ивану Ивановичу от автора». При этом Юрий Иванович никогда ничего не путал: если уж первый сборник Иван Иванович получал «от души», то второй — обязательно «от автора». И никак иначе. А третьего сборника от Писарева еще никто не получил (даже Степан Ильич), ибо Юрий Иванович боялся показаться нескромным и навязчивым. То есть мы уже и проговорились, что у Петляева было уже два сборника стихов Юрия Ивановича.
    И вот с этого места мы просим повнимательнее следить за ходом повествования. Именно сейчас начнут развиваться главные события.
    Как-то вечером в пятницу (именно в пятницу, пометим, дальше все будет происходить как раз по пятницам) приходит жена Степана Ильича Кира Алексеевна (выше мы уже говорили: красавица, врач-терапевт!) с дневного дежурства домой. А в квартире — какая-то непонятная тишина. Даже кошка Анютка не встречает с порога. Кира Алексеевна, чувствуя что-то неладное, тихонько снимает туфельки, открывает резную дверцу и видит странную картину.
    На диване, в одних трусах, сидит Степан Ильич и прижимает к груди какую-то тоненькую брошюрку.
    — Степаша, да что с тобой? — с беспокойством и любовью в голосе вопрошает Кира Алексеевна.
    Петляев поднимает на супругу невидящие заплаканные глаза и тихо говорит:
    — Кирюша… Кирюша, милая, послушай…
    — Да, Степаша…
    — Кирюша, как же это получается: вот ты живешь, работаешь, к чему-то стремишься…
    — Да, Степаша…
    — Да не перебивай меня, черт возьми!
    Петляев резко вскакивает с дивана, словно Фернандо Торрес, готовящийся выйти на замену на добавленной судьей 91-ой минуте матча, и злобно швыряет брошюру на пол.
    — Кто-то стремится к чему-то, — неистово продолжает Степан Ильич прерванный монолог, — а кто-то — дурью мается, су…
    — Степаша, только не надо…
    — Кирюша, девочка моя, — Петляев падает на диван, и узкие плечи содрогаются от идущих из глубин души рыданий. — Кирюша, ты только послушай, что пишет этот Юрий Иванович!
    — Степаша, так ведь он малахольный слегка, и пусть себе пишет.
    — Нет-нет, ты слушай, наберись терпения, — рыдая, кричит Степан Ильич.
    — Слушаю-слушаю, Степаша!
    —   Я припаду к твоим стопам,
         и ты простишь мне все обиды.
         Все вазы склеим, что разбиты,
         мы их расставим по углам…
    — Степаша, да не обращай внимания! Это Писарев своей жене писал. А она взяла и уехала от него. И дочку забрала. И правильно сделала, говорят, он даже гвоздь забить не может… Ну, что ты, миленький мой. Степашечка, да забей на него!
    Кира Алексеевна садится на диван, кладет мокрое от слез лицо Степана Ильича себе на колени и нежно теребит его редкий чубчик.
    Ну и что? — спросите вы.
    А вот и то. Теперь каждая пятница превратилась для Киры Алексеевны в сущий ад. Уже поднимаясь в лифте на одиннадцатый этаж, Кира Алексеевна слышала истерический вопль мужа: «Я припаду к твоим стопам…».
    И если в другие дни Степан Ильич воли не давал обуревающим его страстям, правда, сильно исхудал, иссяк что ли, то по пятницам, именно в вечернее время, его прорывало. Он катался по ковру, заливаясь слезами, и хрипло стенал: «Я припаду… Ты у меня припадешь, сука! Кто-то должен пахать, а кто-то — дурака валять. Пастернак мне выискался!..».
    Прошло полгода.
    Кира Алексеевна носила эту боль в себе. А кому скажешь? Главный консультант по особо важным вопросам. Персональный автомобиль. Квартира в центре города. И все. И катастрофа! Красота Киры Алексеевны потускнела. Нет, она была по-прежнему весьма привлекательна — стройная, белолицая, белокурая. Только реже стала улыбаться. А когда улыбалась, маленький рот растягивался как резина, а глаза оставались какими-то неживыми.
    В ту пятницу Киру Алексеевну прямо с порога поразила какая-то щемящая тишина. Она даже ключи обронила на пол. И этот металлический звук так резанул нежное ушко Киры Алексеевны.
    Она подняла ключи и дрожащими пальцами открыла дверь. Анютка ее не встречала, видимо, забилась где-то в угол.
    Кира Алексеевна, как обычно, механически сняла туфельки и осторожно приоткрыла резную дверцу в гостиную.
    На полу, как всегда в последнее время в одних трусах, лежал Степан Ильич с открытыми вопрошающими глазами. Рот тоже был открыт, будто пытался прокричать стихи Юрия Ивановича. Да-да, здесь мы не ошибаемся, потому что уже окоченевшая (о, ужас!) рука Степана Ильича судорожно сжимала именно сборник стихов Писарева…
    Но что самое поразительное. На белой майке Степана Ильича зияла кровавая дыра, а вся комната была забрызгана багрово-красными лоскутками.
    А что вы хотите — сердце разорвалось. В клочья! Говорят, потом санитары стальными лопатками с обоев соскребали…
    Конечно же, многих работников высокого учреждения (безусловно, не всех, но, повторяем, многих) потрясло известие о преждевременной кончине Степана Ильича Петляева. В кабинетах шли жаркие дискуссии о том, сколько гвоздик лучше брать каждому — по четыре или все же по шесть. Однако эти многие работники, надо признать, мужественно переносили горе на ногах.
    А вот Юрий Иванович слег. Даже больничный взял (чуть ли не первый раз в жизни).
    Давайте немножко понаблюдаем за Писаревым. Итак. Поздний ноябрьский вечер. Дождик монотонно барабанит по оконному стеклу. Тусклый свет старенького торшера. Юрий Иванович, уютно подобрав под себя ноги в серых в кубиках носках, что-то усердно пишет карандашом на положенном для упругости на журнал «Теленеделя» листке. Потом отхлебывает из белой чашки с веселыми буквами «Евро: играй и побеждай!» глоток такого же белого молока, рассеянно смотрит в забрызганное капельками дождя окно и снова пишет.
    Если осторожно заглянуть через плечо Юрию Ивановичу, можно разобрать написанные круглым детским почерком строки:
    В окне напротив свет погас.
    Уходят лучшие из нас…
    Светлана Петровна и Настя одобрительно улыбаются с портрета, кажется, даже с гордостью созерцая творческий процесс близкого человека, хоть географически такого далекого.
    Не будем же мешать Юрию Ивановичу…
    Впрочем, а что может помешать поэту?

    Автор: Юрий Гундарев
    2023 год


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  6. Геркулес и другие
    Старику снились львы…
    Он с юности помнил эти хемингуэевские слова. А вот ему никогда не снились львы. Никогда. Хотя всю жизнь прожил по соседству со львами - окна его однокомнатной квартиры на последнем, пятом, этаже обшарпанной хрущёвки выходили на сначала маленькую клетку со старым полулысым львом, а теперь -
    на просторный двухъярусный вольер, скромно имитирующий дебри Африки, в котором проживали молодой гривастый самец Геркулес и три его подруги - Кристина, Дарина и Вилья. Раньше они с супругой по субботам ходили в зоопарк. Да что там ходить - каких-то несколько шагов! А сейчас, когда супруги не стало и у него напрочь отказали ноги, все новости, так сказать, из мира животных ему приносила соседка Настя, тоненькая белобрысая, похожая на мальчика, барышня, студентка-вечерница биологического факультета университета, которая подрабатывала в зоопарке, как она говорила, мастером на все руки. Приносила Настя, слава Богу, не только новости, но и продукты, чётко и вовремя проплачивала коммунальные услуги, раз в неделю убирала квартиру, весело дёргая за шланг старенький пылесос. Что и говорить - мастер на все руки!
    Вот и всё, что у него осталось - львы и Настя. Настя и львы.
    Правда, был у него ещё сын. Будто вчера он спускал на руках - все пять этажей! - коляску, а следом с маленьким комочком, закутанным в одеяло, шла ещё совсем юная жена. Его женщина. Единственная… И как-то вдруг сын - уже совсем взрослый лысеющий плотный мужчина, до кончины супруги где-то раз в месяц привозящий на огромной чёрной машине многочисленные пакеты с продуктами. А как супруги не стало, сын появлялся всё реже и реже. И потом как-то под вечер позвонил и сказал ему, что, мол, прости, батя, но мне нужно срочно валить отсюда. Что-то случилось? - спросил он. Случилось-случилось - подтвердил сын, и тут же связь оборвалась. Хотя он и не думал ему больше звонить: что тут непонятно - никто ведь не ответит…
    Ему нравилось лежать по ночам и слушать крик львов. Нет, даже не крик - рёв!
    Сначала раздавался самый высокий голос. Потом, почти на терцию ниже, вступал более глубокий тембр… А под конец - просто бас-профундо! Это были настоящие баховские фуги. Представляете: окно, разукрашенное крупными, как слёзы, звёздами, и львиное многоголосие… В эти минуты он был всё тот же мальчик, разучивающий этюды Черни и фуги Баха и с каким-то невероятным, таким одиноким упоением переносящийся в миры Майн-Рида и Жюля Верна…
    А потом с музыкой как-то не сложилось. Всю жизнь пришлось просидеть в маленькой комнатке планового отдела одной скромной, хронически уходящей под воду конторы, с такой же маленькой зарплатой… А вот жюль-верновские львы всё же вернулись. И он благодарил судьбу за этот дар…
    Проснулся он в полном смятении. Впервые в жизни ему приснились львы - огромные белые грациозные тени носились по бездонному фиалетовому небу.
    Он с трудом приподнялся на локтях и почувствовал, что по щекам струятся слёзы. Слёзы вроде как беспричинной радости, умиления, благодарности.
    И это впервые - со дня ухода жены.
    Он даже рассмеялся каким-то чужим гортанным смехом. И вдруг левую часть груди пронзило будто раскалённой спицей. Он попытался дотянуться до телефона, который всегда верно лежал на тумбочке рядом. Но рука не слушалась его… А потом просто повисла в воздухе.
    Над ним летали большие белые львы - Геркулес, Кристина, Дарина и Вилья.

    Автор: Юрий Гундарев
    2023 год


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  7. Прощание

    У подъезда на двух табуретках стоит маленький гроб, в котором лежит прозрачная, как одуванчик, старушка.
    Высокая всё ещё молодая женщина в чёрном подводит к гробу тоненького робкого мальчика.
    - Мишенька, - тихонько говорит она сыну, - попрощайся с бабушкой!
    - А что, - спрашивает сын, - она уже не вернётся?
    - Уже не вернётся…
    - Никогда-никогда?
    - Твоя бабушка уже не вернётся, она улетела на небо…
    Мальчик молчит, угрюмо вглядываясь в заострённые черты лица покойницы.
    - Мама, - внезапно осипшим голосом говорит Миша, - я тоже хочу на небо!
    - Так, всё! - раздаётся чеканный баритон крепко сбитого мужчины в тёмных очках. - Взяли и поехали!
    Двое худеньких работников социальной службы с ничем не запоминающимися лицами легко подхватывают гроб и направляются к автобусу.
    - А ты, великая разумница, - мужчина в тёмных очках походя презрительно бросает супруге, - не забивай ребёнку голову всякой фигнёй!
    Автобус медленно отъезжает. Пожилая женщина, бережно положив руки на узенькие плечи мальчика, заводит его в опустевший подъезд.

    Автор: Юрий Гундарев
    2023 год


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  8. Мир прекрасного
    Наконец, на сцене появился сам маэстро - небольшого роста полненький человечек с острыми бачками в великоватом, будто на вырост, фраке. Он медленно поклонился, одаривая публику скорбной улыбкой, и сел за рояль, рядом с ним кажущийся огромным динозавром с ощерившейся чёрно-белыми зубами пастью. Пианист долго-долго покручивал маленькими пухлыми руками колёсики на концертном стульчике, втягивая и вытягивая женственные губы. Затем его руки двумя круглыми облачками зависли над клавиатурой…
    Несколько минут спустя маэстро, так и не издав ни единого звука, резво вскочил со стула и почти бегом помчался за кулисы.
    Ведущая концерта, дородная молодящаяся дама со сложносочинённой причёской, жизнерадостно объявила антракт на двадцать минут.
    - Они что, издеваются? - громко прошелестел со второго ряда пожилой мужчина с программкой в руке.
    - Вы что-то хотели сказать, молодой человек? - так же громко спросила ведущая.
    - Я просто хотел узнать, что будет во втором отделении? - робко пробормотал мужчина, глядя на ведущую немигающими глазами.
    - А вот это вы можете узнать из программки, которую как раз держите в руке! - хозяйка вечера картинно крутанула бёдрами и величаво поплыла за кулисы.

    - Это - свежо! Это - нестандартно! - хорошо поставленным баритоном говорил крупный мужчина с небритыми серебристыми щеками, мелкими глоточками отхлёбывая коньяк в переполненном проголодавшимися меломанами буфете. - Это, если хотите, следующий шаг по пути минимализма, проложенному Эриком Сати и Филиппом Глассом! Это -
    тот же «Чёрный квадрат» Малевича, только в музыке! Это…
    - Мама, я хочу пИсать! - неожиданно низким голосом сказал мальчик лет семи в коричневом костюмчике и с такой же коричневой бабочкой.
    - О, как это чудесно - вводить юное поколение в мир прекрасного! - патетически воскликнул знаток минимализма, охватывая гибкую фигурку мамы мальчика отеческим взглядом.
    - Мама, ну ты совсем глухая? - требовательно повторил сын, с силой дёргая маму за руку.
    - Сейчас-сейчас, мой хороший, - невозмутимо отвечала мать, прижимаясь щекой к густо напудренной щеке дамы в седых буклях.

    Автор: Юрий Гундарев
    2023 год


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  9. Розіна
    Ганна Семиградська, прима оперного, вже у гримі й образі Розіни, ретельно вдивлялася у своє гротескно змінене віддзеркалення. Те чарівне лице юної ефірної діви, яким його бачили діти райка, зблизька нагадувало грубо покраяний жирними мазками портрет пензля Пікассо.
    Вона завжди першою приходила до театру в день вистави, швидко гримувалася й години зо дві сумно вдивлялася в чуже обличчя, що відбивалося у потрісканому старому дзеркалі гримувальні.
    Її життя було присвячене опері. Саме опера замінила їй все. Й у першу чергу особисте життя.
    Коли батьки підшукали їй вигідну партію, вона слухняно вийшла заміж, але через три роки розлучилася: він хотів мати дітей. Дуже. А вона – ні. Ні-за-що! Вона панічно боялася хоч на день залишити сцену.
    Семиградська була вродлива: висока, струнка, чорноволоса, синьоока. Лише ніс – задовгий, хижуватий, наче пташиний дзьоб – робив цю вроду якоюсь відразливою, відлякуючи чоловіків.
    По черзі хворіли батько і мати, а вмерли, як у казці, в один день. Вона не любила ходити на кладовище. Лише раз на рік клала по символічному штучному букетику на дві вмуровані у меморіальний пагорб маленькі мармурові плити.
    Друзів, зокрема подруг, у неї вже не було. Та й яких, побійтеся Бога, друзів може мати оперна співачка, народна артистка et cetera?
    Ганна, жінка з самого народження розумна й така, що весь час копається у надрах власної душі, як ніхто інший, добре розуміла, що біологічні сорок вісім жодним гримом не приховаєш. До того ж все сьогоднішнє оточення – граф Альмавіва, Фігаро й навіть Дон Базіліо – по суті вчорашні випускники.
    Бентежило її й те, що публіка більше ніж прохолодно приймала її останнім часом. ЇЇ, що ще, здавалося б, зовсім нещодавно, була розбещена квітами, нескінченними оваціями, телефонними дзвінками…
    Вона, як вогню, стала боятися фа-дієз третьої октави, яку раніше могла взяти і вдень і вночі. До речі, саме вночі їй приснилося, як вона, віртуозно долаючи россініївські фіоритури, нарешті, вже ось-ось має взяти цю кляту фа-дієз, а виходить якийсь тріск, наче постріл з дитячого пістолета.
    А на минулій виставі Ганна куточком ока бачила, як хористи між кулісами заплющували очі, очікуючи її фа-дієз. Товстозада Бузько навіть руки піднесла до пудових грудей. Але вона якось взяла, витягнула цю підступну ноту. Й лише вдома, відчиняючи однією рукою двері, а іншою пестячи кішку Норму, що віддано кинулася їй у ноги, зрозуміла, що фа-дієз ця була аж ніяк не фа-дієз, а нота, на терцію нижча. Хоча ці йолопи хористи, дякуючи Богу, нічого й не дотямили.
    Ганна вимкнула світло над дзеркалом. У вікні навпроти засвітилися різнокольорові вогні. У кожному вікні – своє життя. А у неї сьогодні – її життя. Те, найсправжніше. Заради якого вона, власне, й живе.

    Семиградська відразу ж відчула, що сьогодні в ударі. На сцені це вже була не майже п’ятдесятилітня самотня жінка, співачка, що, як чорт ладану, боїться пустити півня, а іскрометна Розіна – така, якою її бачив божественний Россіні.
    Й фа-дієз сьогодні вона видала таку, що Бузько витріщилася, наче корова, так і стояла по команді «замри!»
    Зал вибухнув оплесками. З гальорки пролився цілий дощ квітів. Навіть вічно сонні оркестранти прокинулися й барабанили смичками по пюпітрах.
    Ганна, велично й водночас збентежено кланяючись, показала Бузько відверту, так би мовити, від чистого серця дулю. Правда, трішки прикриту віялом.

    Автор: Юрій Гундарєв
    2023 рік


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  10. Снежность

    Снег обрушился на город, как… снег на голову. Представьте себе: конец марта, еще свежи в памяти весенние женщины в прямо сегодня распечатанных, пугающих неожиданной эластичной эротичностью колготках с эклектическим разнообразием цветов — от синюшных тюльпанчиков со стянутыми оранжевыми резинками головками до гордых однодневно живущих роз — в руках, сидящие на уступленных мужчинами (раз в год — да ради Бога!) местах. Уже бродят в душе какие-то неясные томления, ожидание чего-то такого, что может явиться тебе только с первыми лучами теплого ласкового солнышка. Уже хочется надеть что-то легкое, парящее, задвинув в шкаф, куда подальше, вызывающее накопившееся за почти полгода омерзение исподнее белье, утепленные колющиеся носки, свитера, жилетки, рукавицы, вязаные шапочки et cetera. Уже неймется что-то изменить в себе (о женщинах умолчим — здесь круговорот хроничен в течение всего года, иногда месяца и даже — недели): подстричь что ли волосы или, может, сбрить на фиг бороду (вроде моложе, а вроде что-то бабье, упаси Господи, проступит…).
    Как раз борения такого толка терзали душу Алексея Ивановича Петрицкого, занесшего руку с ножницами над тоненькими старомодными усиками, уходящими своими корнями в эпоху голубых гусар. Нет, Алексей Иванович и не собирался срезать мужское отличие своего в целом малоприметного облика, разве немного подравнять в линию — весна как ни как на дворе! Слегка горбя высокий, по-юношески стройный, несмотря на чуть за сорок прожитых лет, стан перед низко висящим в ванной зеркалом, Петрицкий сквозь недвижимые губы (дабы не порезаться — ножницы-то длинно-вострые) тихонько процеживал прилипшую, словно банный лист, мелодию: «Самый лучший день заходил вчера…»
    Но не только весна подвигла Алексея Ивановича на обновление собственного образа. Не только! Сегодняшний вечер был особенным. Приоткроем маленькую тайну: в течение многих и многих лет (только сам Алексей Иванович помнил, с какого именно года, но со школьной скамьи — так точно!) каждый месяц (за исключением июля, когда замирает в городе по понятным курортно-отпускным причинам вся концертно-театральная жизнь), двадцать второго числа (как в легендарном фильме: у нас такая традиция) в девятнадцать ноль-ноль Петрицкий восседал в кресле номер пять (прямо возле беломраморной колонны) в пятом же ряду колонного зала филармонии. Восседал с закрытыми глазами, погружаясь в бездонные пучины классической музыки.
    И вовсе не был Алексей Иванович профессиональным музыкантом. И даже любителем не был. Он в лучшем случае мог отличить фугу Баха от симфонии Шостаковича — и то по составу инструментов и мощности звучания. Петрицкий даже музыкальную школу бросил, несмотря на пламенные уговоры и мольбы мамы. Это был единственный раз, когда маленький Алеша ослушался маму, которую он не то что любил, он ею дышал, думал, мечтал, страдал. Мама заслонила Алеше весь мир!
    Конечно же, Нору Арменовну было за что любить. Тоненькая, с огромными восточными глазами (армянская кровь папы, профессора Ереванской консерватории, как говорится, на лице), ровесница и как две капли воды, особенно в юности, похожая на Одри Хепберн, вызывала восхищение у всех — у стариков, детей, одиноких (и не совсем) женщин, даже у кошек и собак. О мужчинах так вообще речь не шла!
    Отец Норы видел свою дочь выдающейся пианисткой и держал часами в запертой на ключ комнате, где находились всего три предмета: старый черный «стейнвей» (похоже, изделие местных умельцев), концертный стул и портрет самого папы (тридцатилетней давности во фраке и с бабочкой) на стене в проеме между двумя огромными, почти в человеческий рост, окнами.
    Надо признать, Норе порядком опостылела домашняя каторга, деспот папаша вызывал уже легкое подташнивание, а на маму (да и что такое на Востоке женщина, к тому же, и не армянка, а русская?) надежды мало. К счастью, Нора унаследовала от папы не только черные, как тени на полотнах Сарьяна, глаза, но и по-восточному, мягко скажем, уклончивый нрав. Нора прекрасно понимала, что шансов у нее будет раз, два и обчелся, а, скорее, просто раз. Поэтому пришлось действовать быстро и решительно. Когда на одном из бесчисленных и, как казалось самой Норе, бессмысленных академконцертов она среди штатного десятка вечно сидящих в четвертом ряду преподавателей, студентов и родителей увидела случайно забредшего лейтенанта с голубыми петлицами и такими же глазами, план в очаровательной головке, обрамленной темными кудряшками, сложился сам собой: влюбить лейтенанта и уехать из Еревана с ним куда угодно к чертовой матери!
    Все прошло четко как по нотам. Были, конечно, небольшие издержки: ну, там папе пару раз вызывали скорую с подозрением на инфаркт (но подозрение — это еще не инфаркт!), была попытка выброситься из окна (правильно: одно из двух, между которыми этот старый козел во фраке), благо второй этаж, да и снег в этот день выпал, кстати, первый раз за сто лет…
    Однако привалили дерзкой беглянке и неожиданные бонусы. Отец лейтенанта, известный киевский хирург, не только перевел Нору в Киевскую консерваторию (чем хуже Ереванской, притом без проблемного родителя?), но и подарил молодоженам кооперативную «двушку» в самом сердце города.
    Нора и на сей раз грамотно разобралась в сложившейся ситуации. В скором времени лейтенант за якобы постоянные измены был изгнан из квартиры, а брак расторгнут. Обескураженный хирург ринулся на переговоры, но был театрально обличен в пособничестве морально разложившемуся типу, то бишь сыну. Дело обернулось для отца солдата уже настоящим инфарктом. И, таким образом, Нора, наконец, получила то, к чему стремилась всю свою жизнь и что, отдадим ей должное, уже не выпускала из своих музыкальных пальчиков всю оставшуюся долгую жизнь — свободу!
    Восточная кровь помогла Норе не охмелеть от пьянящего воздуха без подотчетности и бесконтрольности. Она строила свою жизнь логично и уверенно. Консерватория была закончена с красным дипломом. К нему добавилась пара третьих мест на третьесортных конкурсах. Безусловно, можно было бы добиться и большего, но париться часами за инструментом, имея такие внешние данные, харизму и голову, — извините!
    Нора получила место старшего преподавателя по классу фортепиано в музыкальном училище. Студенты влюблялись, студентки старались подражать, родители подносили. Мужчинам были отведены две функции: одним — поклонение, другим (их было намного меньше, и они вскоре, в отличие от первых, заменялись по разовому исполнению отведенной функции) — сексуальное удовлетворение.
    Шли годы. И все было нормально: любимая работа, поклонники, загранпоездки. Но… Но не было детей. А возраст поджимал, несмотря на вечнодевичий шарм и хрупкость. Тогда-то Нора  и решила забеременеть. Выбрала исполнителя функции. И родила.
    Так появился Алеша.
    Уже не совсем молодая, но уверенно молодящаяся мама сразу же оградила сына бетонной стеной от окружающего мира. Ереванские бабушка и дедушка (вскоре-таки умерший от инфаркта) были далече, биологический папа вообще предан полнейшему забвению (судя по всему он и сам не догадывался об отцовстве).
    Справедливости ради заметим: Нора Арменовна и сама отгородилась от всего. Мужчины отпали первыми,  да они в принципе особо никогда и не интересовали Нору Арменовну, если учесть ее уникальную самодостаточность. На студентов ей стало глубоко наплевать, они, по сути, варились в собственном соку.
    — Катенька, — ворковала низким грудным голосом Нора Арменовна, равнодушно глядя в окно, — живее, это же этюд, а не похоронный марш!
    Алеша рос тихим и в меру болезненным мальчиком. Он легко учился, но школу не любил. Его естество отторгало общественные поручения, линейки, секции, перекуры тайком в туалете, неумелый первый мат, циничное обсуждение ног и поп первых красавиц школы.
    У Алеши была одна страсть – мама. Да, еще – книги, преимущественно исторические романы и русская классика. Для Алеши не было большего счастья, нежели забраться в конце рабочего (суетливого, длинного, нудного) дня на кровать и наслаждаться, замирая от возвышенного восторга, монологами тургеневских женщин, наслаждаться под тихие аккорды, льющиеся из комнаты мамы, которая и сама казалась заблудившимся во времени трамваем. Хотя уместно ли сравнивать элитную даму с громыхающим Гумилевским чудищем?
    У матери с сыном с самого начала установилась незыблемая иерархия в отношениях: мама – королева, сын – подданный, точнее, верноподданный.
    Когда Алеше приходилось принимать какие-либо решения, он робко спрашивал Нору Арменовну:
    — Мама, могу ли я завтра пойти поиграть в футбол?
    Или:
    — Мама, завтра у Светы Лебедевой день рождения, мне бы хотелось…
    Или:
    — Мамочка, у меня какая-то слабость, можно мне завтра пропустить урок физкультуры – только один урок?
    И множество прочих или.
    На все вопросы следовал один ответ:
    — Ты, Алексей, у меня мужчина – тебе решать.
    И с самого раннего детства Алеша приспособился по глазам матери, по интонации, даже по ее многозначительному молчанию сам принимать решения – конечно же, правильные.
    Единственный бунт против музыкалки стал исключением из правил. Хотя Нора Арменовна достаточно стойко перенесла уход сына из музыкальной школы.
    — Мамочка, миленькая, прости меня, — всхлипывая от рыданий, шептал Алеша, обнимая руками тонкие колени матери, — но это, правда, не мое!
    На этот раз «Сыночек, тебе решать!» не сработало. Нора Арменовна вскоре успокоилась, наблюдая за растущим интересом сына к истории. Причем этот интерес диктовался не столько пристрастием к дням минувшим, сколь полным равнодушием сына ко дню проживаемому. Ей и самой это было понятно – она была уверена, что родилась как минимум на полстолетия позже. И в ее душе бродили генетические осязания ауры, запахов, звуков, материального мира иных времен.
    Алексей легко и незаметно окончил истфак педагогического института. Был даже рекомендован в аспирантуру, но вежливо отказался. Ему было патологически неинтересно копаться в одной-единственной теме. К тому же претило выстраивать нужные отношения с научным руководителем, ученым советом. Да и карьерная жилка была начисто атрофирована.
    В душе молодой историк давно уже определил свой путь. В один прекрасный июльский день во время прохождения практики (после третьего курса) в городском архиве Алексей понял: именно здесь его место.
    Мечты, как известно, сбываются.
    Алексей Иванович Петрицкий пополнил стареющие и редеющие (с учетом миниатюрности зарплаты) ряды киевских архивариусов. Он первым приходил на работу, заваривал чай и погружался в забытые тайны забытых героев, листая пожелтевшие листы, исписанные выцветшими фиолетовыми чернилами или машинками с дефективными (как у Ильфа и Петрова) одной-двумя буквами.
    Нельзя сказать, что Алексей Иванович не нравился женщинам. Высокий, стройный, белокурый, он, безусловно, производил на дам первое впечатление. Но во втором рассмотрении Алексей Иванович быстро проигрывал: он как-то по-детски тушевался, попытки пошутить казались ему самому громоздкими и даже неуместными, а главное – его одолевал панический страх, и у этого страха было имя – Нора Арменовна.
    Когда-то по первой молодости Алексей Иванович привел в дом на смотрины свою коллегу, такую же белокурую, стройную и молчаливую, как и он сам, — Алену.
    Нора Арменовна весь вечер загадочно молчала, потирая длинными пальцами тонкое колено, и улыбалась.
    — Ну, как твое мнение, мамочка? – по окончании визита в сильном волнении спросил Алексей.
    — Сыночек, —  многозначительно улыбнулась Нора Арменовна, — ну какое здесь может быть мнение – решать-то тебе?
    Больше никого и никогда не приводил на кастинг к матери Алексей Иванович.
    Да ему, кроме мамы, и не нужен был никто. Алексею Ивановичу уютно жилось на созданном им самим острове, где находилось место лишь матери и пыльным архивным папкам.
    Шли годы.
    Нора Арменовна быстро сдавала. Она уже еле передвигалась по комнатам, опрокидывая одеревенелыми руками стулья. Уже много лет никто ей не звонил. Да и кто тебе позвонит на 85-ом году жизни, когда и иных, и тех уже давно нет в помине?
    Алексей Иванович уже не задерживался на работе. Он, не дожидаясь лифта, вбегал по ступенькам на свой этаж, роняя на пол гулко звенящие ключи. Петрицкий ждал, ждал в паническом, почти истерическом страхе самого страшного. Но каждый раз, слава Богу, это самое страшное откладывалось. Да, все было: и не закрытый кран с льющейся на пол водой, и лежащее в туалете почти бездыханное тело в моче и фекалиях, и разбитая тарелка с давно застывшим супом… Но мама была жива, а значит продолжалась жизнь самого Алексея Ивановича.
    Как ни странно, Петрицкий на удивление легко перенес смерть матери. Он даже помолодел – как-то распрямился, будто крест с плеч сняли, порозовел, округлился. Возможно, уход Норы Арменовны спас ее сына от непоправимой беды, ведь он жил в таком ужасе ожидания смерти единственного на свете близкого человека, что и сам уже находился на краю.
    Алексей Иванович все реже и реже приезжал на могилу матери. А после того, как священное место украсила небольшая белая плита, и вовсе перестал бывать на кладбище.
    Петрицкий вычистил квартиру, сам сделал небольшой косметический ремонт, отдал, причем бесплатно, в соседнюю музыкальную школу старенькое немецкое пианино, на котором уже давно никто не играл.
    Алексей Иванович не стал вешать в гостиной портрет юной Норы (ну вылитая Одри): то ли жаль было портить новые обои, то ли уже физически не мог жить под довлением обожаемой мамы. Нора Арменовна, слава Богу, и не снилась ни разу. Хотя…
    Хотя, если честно признаться, в душе Алексея Ивановича как-то исподволь нарастал дискомфорт: рядом не было того, вернее, той, под чьим покамест не повешенным портретом (прибегнем к крылатой фразе горлана-главаря) можно (и нужно!) было бы себя чистить. Пока ставились конкретные задания, все было ясно: плита на могилу – есть, ремонт – есть, что-то еще из жэковского репертуара – есть… А дальше становилось как-то туманно, неясно и боязно. «Тебе решать, сынок!» А как решать, Господи?
    Однако вернемся к началу нашего повествования.
    Итак, двадцать второе марта, колонный зал Киевской филармонии.
    Все расшифровывается достаточно просто. Двадцать второе марта был днем рождения Норы Арменовны. Именно в этот день в качестве подарка самой себе повела она школьника-сына впервые в филармонию. И как дань памяти матери двадцать второго числа каждого месяца Алексей Иванович приходил в филармонию, чтобы погрузиться в миры, в которых витала душа мятежной Норы.
    Мы немного преувеличили музыкальный кретинизм Алексея Ивановича. С самого детства живя в мире звуков, окончив несколько классов музыкальной школы, причем имея приличные способности, систематически посещая оперный театр и филармонию, Петрицкий, тем не менее, был совершенно равнодушен к музыке. Она устраивала его лишь тем, что помогала пребывать в собственных размышлениях и мечтаниях.
    Отзвучали первые такты второго концерта для фортепиано с оркестром Рахманинова, и вдруг диссонансом взвизгнул у кого-то мобильный телефон. Дирижер демонстративно бросил палочку на пюпитр, и внезапно наступила тишина.
    — Боже, стыд-то какой! – Алексей Иванович открыл глаза и увидел сидящую рядом белокурую тоненькую девушку, напоминающую заросшего подростка.
    Петрицкий кивнул головой в знак согласия, но в разговор вступить не решился.
    — Дайте мне программку на минутку, — девушка протянула руку в веснушках. — Меня зовут Вика. Все, молчим! – маленький пальчик коснулся усов Алексея Ивановича. Рахманиновский концерт продолжил свое величавое течение с прерванного такта.
    …Под громыхание бурных оваций Петрицкий стрелой вылетел в боковую дверь, одним из первых прибежал в гардероб, быстро оделся и выскочил на крыльцо.
    И тут… И тут Алексей Иванович вмиг ощутил себя Нилом Армстронгом, делающим первый шаг по ватной поверхности Луны. Киев, его любимый до комка в горле город, его друг, был буквально погребен под толщами мохнатых гигантских снежинок. Это была какая-то инопланетная реальность, убивающая, как назойливую муху, навороты голливудских блокбастеров. Остановилось все – машины, деревья, люди, звезды. Казалось, остановилось время. Да что там время – сама жизнь замерла в тусклом сиянии мертвых фонарей…
    — Ну, ни фига себе! – услышал Алексей Иванович голос уже напрочь забытой соседки по ряду в партере.
    Да, это была Вика. Миниатюрная, небольшого роста, в чуть ли не летней ветровке, джинсиках и кедах.
    — И что же мне делать, что? – Вика схватила Петрицкого за рукав. – Как прикажете добираться домой на Борщаговку?
    И тут Алексей Иванович, зажмурив от леденящей робости – как при первом прыжке с парашютом – глаза, решительно сказал:
    — А идемте ко мне, я тут живу совсем рядышком, только ничего такого не подумайте…
    — А что же здесь раздумывать, — мягко проворковала Вика, крепко вцепившись в локоть Петрицкого, — ведите куда знаете, мой спаситель.
    Идти и вправду было недалеко. Но долго. Приходилось мучительно-тщательно извлекать ногу из глубокой искрящейся лунки, чтобы тотчас же окунуть ее в эфемерно-блистающую белую массу.
    Алексей Иванович с искренней болью поглядывал на тоненькие ножки в сине-белых кедах, бороздящие снежный океан.
    — Вот мы и дома, — сказал Алексей Иванович, стряхивая снег с куртки в маленьком предбаннике. – Раздевайтесь, Вика!
    — Донага притом, и сразу в ванную, — бойко согласилась девушка.
    Алексей Иванович послушно взял через чуть приоткрытую дверь насквозь промокшие джинсы, носки и свитер нежданной гостьи и покорно побрел развешивать их на немногочисленных батареях.
    Под звук весело льющейся из ванной воды Петрицкий мастерил на кухне нехитрый ужин из того, что Бог послал. А Бог в этот вечер послал не густо – холодильник был практически пуст.
    — Как вас зовут-то, ёлы… — различил Алексей Иванович Викин голос сквозь бульканье падающей струи.
    — Алексей Иванович.
    — Тогда я Виктория Вторая. Не шучу – у меня мама тоже Виктория. Алексей там-тамович, бросьте мне какой-нибудь халат!
    Халат оказался великоват. Виктория Вторая величественно разгуливала по квартире Петрицкого с чашкой дымящегося свежезаваренного чая.
    — Так, Алексей. Маме я позвонила. Завтра утром вызову такси. Где мне спать — решать вам!
    Петрицкий вздрогнул. Повеяло чем-то родным и знакомым с детства.
    — Квартирка нормальная, о районе вообще молчу, — продолжала уверенным тоном свой брифинг  Виктория Вторая. – Но вот с ремонтом вы, Алексей, малость протупили. Кто же сегодня наклеивает одинаково безликие обои везде. Вы в живописи немножко рубите? А такое впечатление, что Матисс, Кандинский – все мимо! Сегодня должно быть так: одна стена – синяя, другая – желтая, потолок – красный. Я могу притащить пару чуваков из художки: распишут – пальчики оближите…
    — А это что за гробница? – Виктория Вторая взмахнула рукой, при этом халат распахнулся, и обнажилась маленькая полудетская грудь с бледным чуть заметным соском.
    В голове Алексея Ивановича все затуманилось, заснежилось. Он машинально отвечал на вопросы, послушно кивал головой, даже один раз звонко засмеялся, не боясь выглядеть полным идиотом.
    Виктория Вторая и Петрицкий спали в разных комнатах. Вернее, оба не спали. Виктория лежала с открытыми глазами, в которых мерцала яростная уверенность в завтрашнем дне. Да, Виктория Вторая твердо знала, что будет завтра, ну, в крайнем случае, послезавтра.
     Алексей Иванович лежал на боку, свернувшись калачиком, и пристально смотрел в окно, светящееся от вселенского снега…
    Прошло несколько дней.
    Петрицкий много раз, как уже собирающийся на заслуженный покой штангист приближается к рекордному весу, подходил к столику, на котором одиноко белел листок с Викиным телефоном.
    Алексей Иванович понимал, что отступать нельзя. Его снова манило высокое призвание – любить и верно служить. А если некого, то какой вообще смысл в жизни?
    Петрицкий осторожно снял трубку и, услышав так быстро ставший родным голос, тихо сказал:
    — Виктория, это Алексей Иван…

    Автор: Юрий Гундарев
    2015 год


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  11. По направлению к храму
    Сегодня дорога вела его к храму.
    Дмитрий Савин, двадцативосьмилетний микробиолог, восходящая звезда, как подтрунивали его коллеги, твёрдо решил, что сегодня, в последнюю пятницу уходящего года, сразу по окончании учёного совета, он зайдет в церковь. Положа руку на сердце, сам Савин, потомственный учёный в третьем колене, не чувствовал в себе глубокой и искренней веры. Однако, будучи человеком опять-таки, как бы точнее сказать, генно высоконравственным, он не мог вот просто так не выразить распирающую его душу, всё его существо благодарность Богу ли, высшим силам ли, но однозначно чему-то могущественному и всесильному, что не оставляло его весь этот год.
    Еще бы! Буквально в одночасье случились события, из самых разных опер, которые могли бы вскружить голову и более заматеревшему в жизненных битвах человеку. Начнём загибать пальцы. Его родители купили ему с женой Настей двухкомнатную квартиру на шестнадцатом этаже с видом на Днепр (аж дух захватило, когда в день Киева в голубом небе выплыли разноцветные воздушные шары, будто прямиком из детства, из жюльверновских романов). Это — раз. Родители жены подарили Мите новенький бордовый «опель». И это — два. Теперь пошли уже личные достижения. Три — блестящая защита кандидатской диссертации (с намёком на выход на докторский виток). Четыре — статья в ведущем специализированном лондонском журнале с одновременным приглашением на международный симпозиум в городе на Темзе. И…
    И пятое. А, точнее, первое, самое-самое главное — Настя, его маленькая девочка-белоснежка, с веснушками на курносом носике и с белёсыми ресничками, была уже на пятом месяце…
    И вот сейчас Дмитрий Савин на всех парусах мчался по заснеженной аллее старого ботанического, в огнях обступающих со всех сторон гигантских небоскрёбов напоминающего светоносные картины Томаса Кинкейда. Митя лихо, по-мальчишески, нёсся, выставляя вперёд правую ногу, по свежезамёрзшим скользанкам и смахивая пушистые тёплые хлопья с недавно отпущенной русой бородки…
    Вдруг Савин резко затормозил. Зелёным листом на белом снегу прямо перед ним лежала новенькая купюра — сто долларов. Он, виновато оглянувшись и не узрев на пустынной дорожке абсолютно никого, поднял нежданную находку и положил её в карман куртки.
    Уже на пешеходном переходе, отсчитывая красные светящиеся цифры в окошке светофора, Дмитрий принял твёрдое решение оставить упавшие с неба деньги в храме.
    Подходя к собору, кажется, вот-вот готовому взмыть в чернеющую бездну неба на воздушных куполах, Савин неумело, как-то одним движением, перекрестился и вошёл в церковь. Он сразу приметил установленные при входе голубые скрыньки с прорезями для пожертвований. Однако больно уж велика была сумма. И все ли руки чисты у тех, кто извлекает содержимое из этих ларцов милосердия?
    Дмитрий подошёл к женщине, торгующей иконками, свечками и прочей церковной утварью, и тихо спросил, где можно найти священника.
    — А, вам к батюшке Михаилу? Вон там, — она махнула рукой, добродушно усмехаясь, — сразу за иконой святого Пантелеймона.
    Савин поблагодарил и медленно пошёл в указанном направлении, внимательно вглядываясь в лики святых, дрожащие в мягких протуберанцах горящих свечей…
    Он робко постучал в узкую дверь сразу же за левым клиросом и чуть приоткрыл её.
    — Милости просим, молодой человек. С чем пожаловали? — мельком взглянув на Савина, строго спросил худенький пожилой священник в круглых металлических очках, с длинной бородой, серебряным дождём льющейся по ветхой рясе, и коротким хвостиком схваченных резинкой редких волос.
    — Добрый вечер, батюшка…
    — Батюшка — для бабушек, — властно перебил Савина священник, откладывая в сторону книгу. — Зовите меня просто отец Михаил. А, кстати, как вас величать, молодой человек?
    И только сейчас Дмитрий заметил, что глаза сурового служителя культа, одиноко сидящего в тёмной, по-спартански аскетично обставленной не то комнатушки, не то кельи под иконой Богоматери с Младенцем, — что эти светлосерые глаза за стёклышками очков светятся доброй иронией, каким-то мальчишеским озорством.
    — Дмитрий, — быстро ответил Савин. — Можно просто: Митя.
    — Вот и хорошо, Митя, — улыбнулся отец Михаил. — А то — батюшка. Из уст учёного молодого человека это как-то нелепо звучит.
    Савин вздрогнул, пораженный проницательностью священника.
    — А я и вправду учёный, микробиолог, вот недавно кандидатскую защитил…
    — Молодец, — отец Михаил поднялся со стула и с удовольствием выгнул спину. — Засиделся. Как раз время моей зарядки. Ничего, позже сделаю. Остеохондроз, собака, донимает.
    Савин, всё ещё стоя у порога, переминаясь с ноги на ногу, почувствовал себя свободнее, как-то даже по-домашнему.
    — Присядь, Митя, — старец кивнул в сторону облезлого кожаного дивана. — А науку продолжай двигать вперёд. Борись в новом году за докторскую, не тяни кота за хвост! Над собой надо работать. Господь и помогает тем, кто не щадит живота своего. А просто прийти в храм и бить поклоны — много ума не надо!
    Отец Михаил привстал и достал из небольшого шкафа чайник.
    — Ну что, сударь, от кавы не откажемся?
    Савин заметил как совсем по-семейному прозвучало из уст отца Михаила холодное, какое-то офисное слово «кофе» в украинском аналоге.
    — Я вот тоже, — продолжал отец Михаил, — над собой работаю. Одна моя прихожанка, студентка истфака, взяла надо мною шефство. Где-то год назад я крестил её младшего братика, и мы с ней подружились. Кира приходит ко мне после занятий, мы под каву общаемся, философствуем. Однажды она возьми и скажи: «Вы знаете, отец Михаил, вам нужно идти в ногу со временем». И стала приносить мне книжки для прочтения, диски слушать. Вот плеер мне на день рождения подарила. Я как мог отнекивался, а она ни в какую. «У меня, говорит, отец-бизнесмен, и я могу себе позволить сделать радость даже не вам, отец Михаил, а себе самой».
    — Сейчас вот, — священник взял со стола книгу, — «Инферно» читаю. Кира говорит: попса, но нужно прочитать, все, мол, читают.
    Отец Михаил откинулся на спинку стула и звонко хохотнул.
    — Мне кажется, — попытался поддержать диалог Митя, — есть писатель, который более интересно, более что ли тонко работает в этом жанре.
    — И кто-же — Перес-Реверте?
    — Вы, отец Михаил, просто мысли считываете.
    — И Перес — тоже попса, — засмеялся старец. — Кира сначала подсадила меня на латиноамериканцев…
    — Магический реализм?
    — А ты, Митя, в материале. Ты… — отец Михаил поперхнулся, с шумом глотая горячий кофе из маленькой фарфоровой чашечки. — Запрещает мне врач пить эту гадость, говорит, кардиограмма скачет… А если скачет, значит, ещё живой.
    И отец Михаил снова заливисто засмеялся.
    — «Преследователя» Кортасара читал? — откашлявшись, резко спросил старец.
    — Это про Чарли Паркера?
    — Так, я вижу, это — наш человек, — одобрительно сказал священник, артистично обводя взором воображаемую аудиторию.
    — Кстати, о музыке. Я тут, между прочим, профи, — отец Михаил сделал осторожный глоток. — У меня отец, царство ему небесное (он закрыл глаза и коротко перекрестился), был музыкант, дирижёр Киевского оперного. За пультом скончался. Я, тогда студент второго курса консерватории, был как раз в зале. Отец взбегает в свете мерцающих в темноте пюпитров, свежевыбритый, наутюженный, в чёрной фраке, в бабочке, взмахивает палочкой. Первые такты уносящейся в поднебесье увертюры Глинки к «Руслану» — и падает замертво…
    Отец Михаил умолкает и долго, будто замерев, сидит, закрыв глаза пергаментными, в коричневых пятнышках, руками.
    — И я больше не мог слушать музыку. Никакую! Пришлось бросить консерваторию. Матушка не осуждала. «Поступай, сынок, как сердце велит». А потом, как раз в годовщину смерти отца, зашёл в церковь. Боязливо (в те времена ходить в церковь чуть ли не преступлением считалось!) спросил, где свечку поставить за усопшего. Подходит батюшка (я тоже его, как и ты, сначала батюшкою назвал), и началась моя новая жизнь. Так мой отец помог мне обрести свой истинный путь…
    — Но Кира мне и тут спуску не даёт, — отец Михаил озорно взглянул на Савина, поглаживая рукой левую часть впалой груди. — Ноет как, нервничать, говорит врач, нельзя. Но человек ведь не какой-то истукан, китайский болванчик… Так вот Кира заявила мне, что вы, мол, спору нет, в классической музыке — гигант, ещё как-то джаз захватили, а вот в роке — по нулям. И придёт к вам на исповедь какой-нибудь рокер или байкер, говорит, а разговор у вас по душам может и не получиться… Так что и рок приходится слушать.
    Отец Михаил наклоняется, перебирая в шкафчике диски.
    — Сразу скажу, что рок — это, конечно, не моё. После Чайковского, Мусоргского, Скрябина… Хотя! Вот, — старик победоносно трясёт над головой диском. — Вот это да, принимаю. Группа «Мьюз»! Тут тебе и мелодика, и вокал, и контрапункт, и Рахманинов.
    Отец Михаил допивает кофе, высоко задрав голову, обнажив под белой бородой сухую тонкую шею с острым кадыком.
    Серые глаза старца излучают сейчас такое тепло, что Савину становится уютно, спокойно на душе, и он и сам весь светится.
    — Митя, — говорит отец Михаил, — прости, что совсем заморочил тебе голову. Просто рад хорошему человеку. Так с чем пришёл ты ко мне?
    — Отец Михаил, — тщательно подбирая слова, начинает Савин, — я не могу сказать, что я абсолютно верующий, то есть…
    Дмитрий остановился и виновато глянул на свои руки, сцепленные на коленях.
    — Ничего-ничего, сынок, ты не волнуйся. Говори, как знаешь.
    — Так вот. С одной стороны, вроде как я не верю в какого-то конкретного Бога. И, кажется, не задумываюсь и даже не боюсь, что потом, после моей… ну, вы понимаете, что со мной произойдёт потом, если я не буду всё-таки верить. Но, с другой стороны, иногда мне кажется, что всё, что бы я ни делал, помогает мне делать кто-то. Я чувствую, что этот кто-то меня остерегает, прямо-таки в голос кричит, предупреждает, а иногда и осуждает. Лежу, ворочаюсь, глаза сомкнуть не могу. Аж в висках стучит!
    Митя делает паузу для того, чтобы перевести дыхание, и продолжает:
    — А сегодня я решил зайти в храм, то есть решил я давно, что именно сегодня, в последнюю пятницу декабря я поблагодарю высшие силы, наверное, всё-таки именно Бога за всё — за весь этот фантастический для меня год… И подходя к храму, я нахожу вот это, — Савин быстро полез в карман и вынул стодолларовую купюру. — И я твёрдо решил отдать эти деньги вам, отец Михаил.
    Дмитрий громко вздохнул, радуясь окончанию собственного монолога, оказавшегося для  него неизмеримо труднее недавней защиты диссертации.
    — Митя, — тихо начал отец Михаил. — Бог видит твои чистые помыслы. И это главное. Не деньги! А — это. Но у тебя, сударь мой, грядут скорые и весьма приятные хлопоты. Дитя в окошко твоего дома стучится, сынок, если не ошибаюсь. Так что деньги пригодятся — коляска, пелёнки и всё такое прочее. Вот когда сына крестить принесёшь, тогда и деньги захватишь. Но не сто долларов, конечно, это перебор. И «Отче наш» — задание назубок знать. Я, как Кира, не слезу с тебя, Митя!
    — А это, — отец Михаил бережно снял со стены икону Богородицы, поцеловал её и протянул Савину, — мой тебе новогодний подарок.

    Митя, как на крыльях, летел домой. По дороге он купил Насте пять белых роз. Прохожие — кто с новогодними покупками, кто с ёлками в руках — улыбались, глядя в светящиеся радостью глаза молодого одухотворённого мужчины с охапкой белоснежных роз, казавшихся огромными хлопьями, затерявшимися в хороводе мириадов снежинок, падающих на убелённые старинные улицы с ярко-фиолетового ван-гоговского неба, усеянного вечными снежинками-звёздами.
    Савин представлял, как удивится его любимая снежинка Настя, завидев его на пороге с цветами. «А почему?» — наивно надув детские губки, спросит она. А он обнимет её нежно-нежно и тихо скажет на ушко: «А потому».
    Или вообще ничего не скажет. В словах ли дело?

    Автор: Юрий Гундарев
    2018 год


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  12. Прогноз на завтра

    - Боже, красота-то какая! - моя жена улыбается неожиданно так молодо, даже и не поверишь, что через какую-то пару недель мы будем отмечать - кто бы мог подумать! - золотую свадьбу.

    А красота действительно божественная…
    В чистом, без единого облачка, небе весело купаются горластые чайки, оглашая пляжный размеренный рокот гортанными криками. Белые крупные картошины гальки прямо-таки дымятся под солнечными лучами. Кажется, дымятся и шоколадные тела отдыхающих, распластавшихся в блаженной неге на шезлонгах.
    Совсем близко, прямо рукой подать, на рейде стоят празднично украшенные военные корабли. Над ними развеваются сине-жёлтые флаги. Синее море. Жёлтое солнце…

    - Красота, - повторяет жена, снимая солнцезащитные очки, и лицо её, будто разглаженное солнечным утюжком - это уже лик той удивительной девушки, которая заворожила меня полвека тому назад.
    - Красота, - говорю я, - потому что мы снова в Крыму, в нашем любимом Дюльбере. Потому что завтра День Незалежності. Потому что через две недели - наш день…
    - Даже не верится, что мы снова здесь… - жена ловким ударом руки отбивает большой полосатый мяч, посланный по-мужски серьёзным карапузом. - Я, кстати, вчера вечером, ты уже заснул, смотрела «Квартал». Кто бы мог подумать: знаменитый президент, генералиссимус, Нобелевский лауреат мира, и снова возвращается в актёры! Из актёров в президенты - пожалуйста, а вот наоборот - это уникальный случай…
    - Уникальные случаи, - соглашаюсь я, - случаются только с уникальными людьми.
    - А он, кстати, и не меняется. Только волосы и борода совсем белые… А глаза такие же молодые и озорные.
    - Не меняется потому, что занимается любимым делом. Свою историческую миссию выполнил и вернулся к тому, что любит…

    Кто-то вдруг брызгает на нас водой, на солнцепёке кажущейся ледяной.
    - Да ты совсем … - вспыхивает моя супруга, но тут же остывает, видя перед собой тоненькое тельце внука Гриши, покрытое каплями и пупырышками. Мальчик одной рукой держит маленькие ласты, а другой - шевелящего клешнями краба. Его тёмные глаза за запотевшей маской излучают самую нежную нежность.
    - Бабуню, дивись, який красень!
    Краб разводит клешнями, будто отчаявшийся регулировщик.
    - Та відпусти його, Гришуню, - просит бабушка, вытирая мокрым полотенцем озябшую спину внука. - Нехай пливе собі з Богом!
    - Добре-добре, бабуню!
    Гриша на цыпочках, чтобы не ошпарить пятки о раскалённые камни, бежит к морю и, размахнувшись, швыряет своего пленника в лазурную воду.
    Буквально через мгновение внук тут как тут.
    - Дідуню, - обращается он уже ко мне, - а я тепер зрозумів, чого ти завжди кажеш: все буде Україна!
    - І коли же ти це зрозумів?
    - А місяць тому, коли наші стали чемпіонами світу з футболу!
    Моя жена смотрит сначала на меня, потом - на внука:
    - Гадаю, ми тепер, після того, що нам всім - і насамперед нашим славним воїнам, і нашим лікарям, і дипломатам, і жінкам, і дітям…
    - … і звірям, і футболістам, - тихо добавляет Гриша.
    - Так-так, після того, що всім нам довелося пережити, ми можемо з гордістю стверджувати: не все БУДЕ Україна, а все Є Україна!

    Неожиданно громадная чайка, неуклюже сложив крылья, садится на Гришино плечо и замирает, как сфинкс.
    - Григорію, це добрий знак! - говорим в унисон мы с женой.
    Гриша одними губами тихонько, чтобы не спугнуть чайку, шепчет:
    - Ви й справді, наче діти…

    После привычных позывных транзистор предлагает прогноз погоды.
    - Сделай-ка погромче, - просит жена.
    Я усиливаю звук:
    - Завтра по всій території України очікується тепла погода. Сонячно!

    Автор: Юрій Гундарєв
    2022 рік


    Коментарі (4)
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  13. Жук

    День, хоть и понедельник, выдался чудесный. Что вы хотите — конец августа. Уже не так парко, лёгкий ветерок мягко, как струны арфы, перебирает серебристые складки шторы. На душе — действительно, как в чистом небе. Если учесть, что через две недели — долгожданный отпуск…

    Игорь Васильевич Воронков, симпатичный русобородый мужчина средних лет, главный редактор известного в узких кругах экономического издания, влажными от умиления глазами любовался тёмно-сиреневой тучкой за окном, принимавшей самые причудливые очертания: вот вроде бы Элтон Джон лукаво поглядывает поверх очков, а сейчас это уже барышня с рассыпанными эфирными пунктирами по голубой глади неба волосами…
    На рабочем столе дожидались своего часа два принципиально важные предмета: дымящаяся чашка свежезаваренного душистого (с горчинкой!) кофе и сигнальная вёрстка августовского номера журнала.
    Воронков зажмурил глаза и представил, как они с женой Алёной стоят на втором этаже вокзала, придерживая ногами туго набитые спортивные сумки, в ожидании того волнительного мгновения, когда чеканный дикторский голос объявит путь, на котором их ожидает скорый поезд…
    Игорь Васильевич открыл глаза, сделал первый (самый запоминающийся, определяющий тональность грядущего дня) глоток, привычным жестом придвинул к себе вёрстку и… вздрогнул.
    Прямо перед ним, шевеля коленчатыми усиками и пристально глядя на него плоскими овальными глазками, сидел небольшой серый жук.
    Воронков, брезгливо вырвал из настольного календаря два прожитых и потому уже совсем не нужных дня и приготовился бумажными тисками раздавить непрошенного гостя. Но крохотная тварь, неторопливо семеня короткими лапками, отбежала к краю стола, всем видом высказывая негодование: мол, что, совсем обалдел, я к тебе по-доброму, а ты, как изверг, уже с пеной у рта…
    Игорь Васильевич остановил занесённую было над бедным насекомым руку, скомкал календарные листки и выбросил их в урну.
    — Ладно, дружок, извини, погорячился, — уже совсем миролюбиво пробормотал Воронков, невольно оглядываясь в пустом кабинете: нет ли свидетелей такого несколько странного общения.
    Когда Игорь Васильевич, допивая кофе, уже с головой, как заядлый аквалангист, погрузился в контрольное чтение, вдруг на полуслове его что-то сбило, остановило. Жук опять сидел перед ним, глядя на него в упор, казалось, всё понимающими глазами.

    …Уже собираясь домой по окончании рабочего дня, Воронков вдруг громко, взахлёб рассмеялся. Смеялся он над собой. Мужику через три года стукнет полтинник: ни детей, ни зверей (в их квартире никогда не ступала лапа собаки ли, кошки, ёжика, попугая), а тут какой-то жук. И он, видите ли, с ним разговаривает. Клиника полная!..

    Вторник кардинальным образом отличался от понедельника. Небо заволокло беспорядочно бегущими взад-вперёд рваными тучами, из которых короткими очередями срывались колючие капли дождя. Воронков раскрыл мокрый зонт и поставил его для просушки в центре кабинета. Ещё не хватает, чтобы именно сейчас, по закону подлости, зарядили дожди. Ждёшь – не дождёшься этого несчастного отпуска, чтобы потом просидеть двадцать один день в стенах санатория!
    Игорь Васильевич по обыкновению придвинул к себе кофе и вёрстку и… Перед ним опять сидел вчерашний гость.
    Воронков почувствовал, как какая-то тёплая, идущая откуда-то из далёкого, уже совсем нереального детства, волна подступает к горлу.
    — Доброе утро, дружочек, — тихо поприветствовал необычного приятеля Игорь Васильевич.
    Допив кофе и отставив вёрстку, Воронков включил компьютер. Надо же знать, что за порода или вид этого насекомого, чем кормить, где хранить, чтобы часом усердная техничка не раздавила, смахивая тряпкой пыль…
    Но тут позвонила жена. Надо было срочно ехать за какими-то покупками в дорогу.
    — Денис, — кратко сказал по внутреннему телефону Воронков своему заму, — мне надо отлучиться, ну, понимаешь, сборы…
    — Нет проблем, — так же лаконично ответил всё понимающий с полуслова зам.
    Сборы затянулись до самого вечера, и возвращаться в редакцию уже не было смысла.
    Утром следующего дня, уже в среду, Игорь Васильевич спешно открывал непослушным ключом кабинет. Впервые в жизни он всем существом принимал читанную ещё в отрочестве фразу: мы в ответе за тех, кого приручили. Хотя в данном случае ещё был вопрос, кто кого приручил.
    Воронков, осторожно ступая, внимательно вглядываясь себе под ноги, подошёл к рабочему столу. На его зеркальной поверхности, задрав остановившиеся лапки, лежал на спинке серый расплющенный комочек.
    Ну, и ладно, пытаясь быть равнодушным, подумал Воронков, великая трагедия…
    Он устало плюхнулся в кресло, положил руки на стол и тупо уставился в морской пейзаж настенного календаря.
    Не хотелось ни кофе, ни вёрстки, вообще ничего.
    Так прошло несколько минут.
    Зазвонил телефон.
    – Как ты? – голос жены, как всегда, был бодр и самодостаточен.
    – Нормально, Алёша, всё супер!
    – Нет-тет, что-то не совсем нормально… – Алёна отличалась поразительной интуицией, что часом как-то даже отравляло его существование.
    – Господи, да говорю: всё нормально! – почти сорвался на крик Воронков.
    – Ладно, как знаешь, – частые гудки возвестили об окончании разговора.
    Как знаешь, раздражённо повторил Игорь Васильевич, как знаешь… А что ты вообще знаешь? Кто что вообще знает?!
    В дверь осторожно постучали, и в проёме двери возникла крупная лысая голова Дениса:
    – Игорь Васильевич, доброе утро, как там вёрстка?
    – Да вот дочитываю, – Воронков вздрогнул, и его руки торопливо потянулись к лежащей на самом углу стола стопке совершенно ему сейчас не нужных бумаг.

    Автор: Юрий Гундарев 2017 год


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  14. Гарринча
    Залетевшая в открытое окно (а как не открывать-то – июльская жара на дворе стоит!) огромная чёрная муха с упрямым постоянством садилась на стол прямо перед Гарринчей Петровичем.
    – Да что ж мне делать с тобой, гадина? – устало сокрушался он, в очередной раз замахиваясь на нежданную гостью свёрнутой в трубочку газетой.
    Муха с изяществом матадора уклонялась от газетной атаки и с торжествующим видом приземлялась в аккурат на прежнюю позицию.
     
    Зазвонил телефон.
    – Слушаю, – отвечал Гарринча Петрович, не спуская глаз с ненавистной гадины. – Понял. Есть. До семнадцати часов будет сделано.
    За почти сорок два года работы в министерстве (подумать только: целых сорок два – человеческая жизнь!) Гарринча Петрович выработал в себе доведённые до автоматизма принципы.
    Первое. Не болеть. Хоть загибайся, хоть на стенку лезь. Но! За полчаса до начала работы ты уже на своём месте – выбритый, в тёмно-сером костюме, в однотонном галстуке, со свежей газетой на столе.
    Второе. Никаких просьб, скулений, намёков по поводу продвижения по служебной лестнице. Мол, я уже сорок лет работаю, первый прихожу, последний ухожу, четыре грамоты, позолоченные часы – за образцовую службу, все вокруг уже замы и завы, а я как был консультантом, так, видит Бог, им и помру!.. Нет, таких срывов Гарринча Петрович не допускал. Тише едешь…

    – Понимаешь, Алечка, – иногда отводил он душу за вечерним чаем с супругой, тихой доверчивой женщиной в больших очках-иллюминаторах, библиотекарем на заслуженном отдыхе, – я по жизни второй. Первых – сколько угодно, а ты вот попробуй вторым побыть!
    – Ох, как прав ты, Гаррик, – поддакивала преданная Альбина Николаевна, подливая мужу кипяток в чашку.
    – Прав даже не я, Алечка, а Кобзон, тысячу раз прав, когда говорил, что он – бессменный второй, а первые – Магомаев там, ещё кто-то – кого уже нет, а те далече…
    Вот на подобного рода авторитетной аргументации, как правило, и заканчивались такие семейные дискуссии.

    И, наконец, третий и последний принцип: краткость. Чеховская краткость! Доброе утро. Слушаю. Да. Нет. Будет исполнено. Нет возражений. То есть простые, чёткие конструкции. Ибо ни у кого не может быть даже тени сомнения, даже тени тени, в том, что Гарринча Петрович – это собранность, это чёткость, это надёжность!

    Кто же мог и подумать, что невзрачному провинциальному пареньку с не бог весть какой подготовкой удастся покорить столицу? А таки покорил! Закончил университет. В университетской же библиотеке встретил свою судьбу – Алю. Детей, правда, Бог не дал… Зато сразу со студенческой скамьи – и прямо в дамки. Не мало, не много: консультант ведущего министерства!
    В кои веки приехал на побывку домой… и был поражён. Соклассники, учителя, соседи, да все – в глаза не смотрят, ехидно посмеиваются, мол, тоже нам министр выискался, а был-то совсем никакой…
    Один отец поддержал. Высокий как жердь, худющий, в ореоле нечёсаных грязно-серых волос и бороды, он лукаво приговаривал прокуренным покашливающим голосом:
    – Молоток, сынуля, настоящий молоток! Не зря я тебе такое имя дал. Мы, пацанва, тогда буквально молились на бразильцев: Пеле, Сантос и Беллини, Гарринча… Не хотели же тебя регистрировать, мол, что это ещё за Гарринча? А я им (отец заходился в кашле, весело притоптывая ногой) впариваю про дружбу народов, про пролетарский интернационализм, сказал, что буду писать Хрущёву, Кеннеди. Всем буду писать! Вот они и пересрали. И записали моего сынка Гарринчей. Пусть, думаю, мой сынуля носит такое необыкновенное имя – как солнце, как праздник, как чудо! И пускай, думаю, жизнь сложится чудесная. И сложилась ведь, скажи, мать?
    Мама Гарринчи Петровича лежит на узенькой железной кровати у окна. Под образами. Прозрачные восковые руки неподвижно покоятся поверх одеяла, как выброшенные на берег мёртвые рыбы.
    Гарринча Петрович чувствует, что у него начинает дёргаться губа, и быстро прижимает к ней холодную ладонь.
    – Петруша, – ласково попрекает она мужа, – чего ты так раскричался? Ведь я сразу всё поняла, что правильно ты делаешь…
    – Да какое там правильно? – сквозь кашель продирается голос отца. – Целый месяц со мной тогда не разговаривала. Целый месяц!
     
    …Муха сидит напротив и смотрит на него ехидными глазками- буковками.
    – Милая, ну что мне с тобой делать? – Гарринча Петрович устало откладывает газетную трубочку в сторону.
    Давно уже нет на этом свете ни мамы, ни папы. Может, и им с Альбиной Николаевной тоже осталось, как кот наплакал.
    – Ну, что, дурёха, уставилась? – улыбается, глядя на муху, Гарринча Петрович и медленно обводит взглядом, будто киношной камерой, крупно, с оттягом, все предметы, все детали и детальки своего маленького, с душевую кабинку, кабинета. Старенький стол, компьютер какой-то доисторической модели, громогласно тикающий будильник с циферблатом в виде Эйфелевой башни, подаренная сослуживцами на какой-то из дней рождения репродукция картины Пикассо «Девочка на шаре», выцветший низенький сейф с подложенной под хромую ногу резинкой…
    Уже несколько месяцев над плешивой головой Гарринчи Петровича дамокловым мечом висит страшный вердикт: ровно через месяц и два дня по закону (а он свято чтит закон!) заканчивается его служба. И он должен выйти на пенсию. А значит, выйти вон из этого кабинета, из этого образа жизни, да что там образа – из самой жизни!
    Снова звонит телефон.
    – Слушаю, – бесстрастно говорит Гарринча Петрович. – Записал. Всё записал. К семнадцати будет сделано. К шестнадцати? Понял, к шестнадцати.
     
    …В полседьмого, как всегда, зазвонил будильник. Гарринча Петрович рывком сел на кровати, протирая глаза.
    – Гаррик, миленький, опять ты на работу собираешься? – нежно воркует мигом проснувшаяся, будто и вообще не спавшая Альбина Николаевна. – А фигушки им всем! Ты уже на отдыхе. Так что поворачивайся на бочок и бай-бай!
    – Алечка, – первый раз в жизни говорит неправду жене Гарринча Петрович, – я, любимая моя, забыл тебе вчера сказать, что меня попросили подготовить одну справку на коллегию и я должен быть сегодня на службе к девяти.
    Он привычными движениями бреет рассечённые вертикальными морщинами щёки. На него из зеркала смотрят озорные глаза нашкодившего подростка – Тома Сойера и Гека Финна в одном флаконе.
    За заиндевевшими в утреннем разреженном воздухе окнами вагона метро проносятся зеркальные каналы гидропарка, зябнущие у безлюдной пристани лодки, уносящиеся острыми углами в небеса многоэтажки…
    В грудь упирается пудовый ранец школьника, повторяющего с мамой чуть треснутым со сна голосом стих по планшету.
    Вот она, настоящая жизнь, думает Гарринча Петрович, вот движение, ритм, твоя востребованность! Как же всё его достало – эти заупокойные песнопения (спасибо, Гарринча Петрович, за всё, что вы для нас сделали, мы никогда не забудем вас, тьфу!). А потом – целый месяц (да какой там: целая вечность!) ничегонеделания. Ну, если нет у тебя ни машины, ни дачи, ну, не твоё это всё? И детей нет, увы, и внуков нет и не будет. Да, горько, но не будет. Так что же остаётся тогда? Отдыхать?! Да на хрен мне нужен такой отдых вместе с такой жизнью?
    Гарринча Петрович удобно расположился на подоконнике, практически рядышком с вахтёром, в фойе родного министерства.
    – Нужно одну бумагу срочно подправить, – как никогда, пространно отвечает он на вопросы недоумённых коллег, спешащих вовремя добежать до своих рабочих мест. Те лишь пожимают плечами и бесследно исчезают за створками лифта.
     
    Где-то через месяц возле уже знакомого нам подоконника появились маленький стол, стул и вешалка. Как вы уже догадались, каждое утро, ровно за полчаса до начала работы мужчина средних лет снимает поношенное пальто, аккуратно водворяет его на вешалку, затем садится за стол, привычным жестом разворачивает газету и… И начинается новый трудовой день.
    Как-то за вечерним чаем, когда Гарринча Петрович в очках просматривал, как обычно, принесённые с работы бумаги, а в окно монотонно барабанил ноябрьский дождик, Альбина Николаевна осторожно поинтересовалась, сможет ли её государственный муж пойти в следующем году наконец в отпуск.
    – Да какой там отпуск, – вскричал он, срывая с носа очки. – Ты же сама видишь, что работы невпроворот!
    Альбина Николаевна подошла к окну и прижалась лбом к холодному струящемуся стеклу.
    – Алечка, милая, не волнуйся, – Гарринча Петрович нежно обнял жену за плечи, – вот немножко разгружусь, и мы обязательно отдохнём. Ты же знаешь: моё слово – закон!
    Альбина Николаевна смахивает тыльной стороной ладони набежавшие было слезинки и пытается улыбнуться.
    Теперь она твёрдо знает, что они обязательно отдохнут. Она ведь верит и всегда верила своему мужу.
    А как же иначе?

    Автор: Юрий Гундарев
    2022 год


    Коментарі (3)
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  15. Той

    Клоун Михась допрацьовував останні деньки. Було прийнято рішення про його вихід на пенсію.
    Ну, по-перше, вік. І тут, як мовиться, все за законом.
    По-друге, не міг же другий клоун Аркадій після Київського естрадно-циркового до сорока стрибати Зайцем-Розгуляйцем!
    А по-третє, і це найголовніше, Михась був... несмішним клоуном. Так, він усе вмів: жонглював, ходив по дротові, показував фокуси, дресирував (допоки був живий його вірний чотириногий партнер — пес Цей, а нового заводити було вже якось пізно), грав на декількох музичних інструментах і ще багато-багато іншого, що становить велике мистецтво цирку. Але... Але глядачі не сміялися. Навіть не всміхалися. «Весь вечір на манежі — клоун Той!» — спочатку пожвавлення, а потім, як і після кожної репризи, лишень поодинокі оплески...
    Михайло Михайлович Михайлів — щуплявий, невисокого зросту, нібито без віку чоловік — вже з помальованими білилами щоками і жирними чорними плямами-сльозинками на нижніх повіках сидів перед дзеркалом у своїй гримерній. До виходу на манеж залишалося хвилин сорок. На столику, поміж баночками з гримом, стояв маленький металевий келишок з коньяком. Це вже за майже сорок років стало для Михайліва — Михася  (як його всі, здається, завжди називали) — обов’язковим ритуалом. За п’ять хвилин до виходу — перехилив і нема! Це святе.
    Михась байдуже дивився у вікно, по шибках монотонно барабанили краплини жовтневого дощу. Для нього день за днем з невблаганною жорстокістю наближався кінець світу. Гаплик усьому! Він не уявляв себе поза цирком. Втім, він усе життя і жив у цирку, облаштувавши під кімнату невелике підсобне приміщення.
    Щиро кажучи, Михайло Михайлович Михайлів — це все «липа». А як ще назвати посиніле немовля, запеленате в грубий коцик, яке приніс в один із дитячих будинків, що причаїлися обабіч столиці, лісник Михайло, знайшовши під деревом писклявий згорток?
    Коли Мишкові виповнилося років десять, їхню середню групу повезли до Києва на циркову виставу. Це знуртувало душу хлопчика: він захворів цирком. І в цього цирку було конкретне ім’я — Олег Попов!
    Мишко вирізав і склеїв з ватману кашкет. Сам розфарбував його чорними шашечками. Сам навчився жонглювати спочатку трьома, а потім і п’ятьма камінцями...
    Сам поїхав і сам вступив до київського училища.
    Дні і ночі Михайлів проводив у цирку. Чистив клітки, виносив гній, допомагав встановлювати гімнастичні снаряди, страхував артистів, які працюють під куполом. А якось навіть цілий тиждень підміняв хворого ударника в оркестрі, на ходу опановуючи й інші музичні інструменти — раптом знадобиться.
    Він стоїчно чекав на свій зоряний час — той чарівний момент, коли притихла в томливому чеканні публіка почує заповітні слова: «Сьогодні весь вечір на манежі клоун Михайло Михайлів».
    І мрія нарешті збулася. Мрії завжди збуваються, якщо в них справді віриш.
    Так і пролунало: «клоун Михайло Михайлів». Пролунало, але якось не звучало. Публіка не запам’ятовувала прізвище килимного. Казали: он той, маленький. Так і закріпилося за Михасем сценічне ім’я «Той». А коли з’явився хвостатий напарник, то з кличкою зволікань не було. Отже: «На манежі — Той і Цей». Зовсім інша справа!
    У чорному репродукторі, який висів на стіні, щось клацнуло, і Михась почув голос адміністратора, який попереджав, що залишається п’ять хвилин до виходу клоуна.
    Михайлів звичним рухом перекинув до рота келих і скорчив дзеркалу кумедну гримасу. Він був готовий до бою. Завжди напоготові!
    Михась чесно і майстерно відпрацьовував свої вставні номери. Приймали тепло, після кожної репризи лунали оплески. Але ніхто не сміявся. Як завжди.
    І ось закінчується його останній вихід. Він, тобто клоун Той, сидить на стільчику і грає на скрипці. З’являється великий вусатий адміністратор і робить Тою зауваження, мовляв, програма добігає кінця, діти вже стомилися і хочуть додому вечеряти і спати, а ти тут виграєш... Той слухняно киває головою. Адміністратор іде. А клоун знову починає тихенько бриньчати смичком. Тоді охоронець порядку повертається із грізно піднятими вусами і відбирає у Тоя смичок. Клоун слухняно сидить на стільчику, понуро опустивши голову. І знову, вже одним пальчиком, починає видобувати із скрипки щипкові звуки...
    І аж тільки тоді Михась зауважив, що до нього прямує маленьке дівчатко, все в ореолі золотого кучерявого волосся, і протягає йому величезну шоколадку.

    Той бережно бере подарунок, цілує в щічку прекрасну незнайомку і проводить її до батьків, які сидять у першому ряду. Потім він обережно розгортає шоколадку, відламує шматочок і дає дівчинці. Затим відламує ще часточку — і пропонує її мамі. Хлопчик-сусід зачаровано дивиться на клоуна, відкривши рота. «І ти теж хочеш?» — голосно запитує Артист, піймавши кураж, і хлопченя отримує свою порцію...
    Що тут почалося! З усіх секторів, з усіх рядів чулося: «І мені!», «І мені!», «І мені!». Найспритніші хлопчаки та дівчатка вирвалися з чіпких обіймів матусь та бабусь і горохом котилися до Тоя.
    Сміх! Крики!! Овація!!!
    Диригент, розуміючи, що Михась усім своїм скромним, бідним, непримітним самотнім життям заслужив цю мить, що випадає на долю не кожного артиста, змахнув паличкою. Музиканти, побачивши, як Той закружляв у танці свою маленьку панночку, ефектно грянув аббівську «Танцюючу королеву»...
    Михась тремтячими руками знімав ватою грим, коли репродуктор сказав, що його запрошує директор.
    — Дозвольте, — несміливо постукав у масивні двері.
    — Заходь, Михасику, дорогенький, — огрядний директор, не без труднощів висунувшись із-за столу, вийшов назустріч і міцно обійняв старого клоуна.
    — А ти знаєш, ми поквапилися з рішенням. Ти зростаєш. Зростаєш просто на очах. Сьогодні ти створив шедевр. Так-так, маленький шедевр! Це гідно Олега Попова...
    При цих святих для Михайліва словах у нього затремтіла губа, і здалося, що він ось-ось заплаче.
    — Отже, Михайле Михайловичу, закріплюй номер з шоколадкою, після новорічних програм повезеш його на міжнародний фестиваль до Праги. А Аркадій нехай ще рік-два зайцем пострибає. Ну що, по руках?
    — Без питань, — чітко, по-солдатському відповів Михайлів і вийшов з кабінету, обережно причинивши за собою двері.
    Він спустився неосвітленими сходами у свою гримерну, сів у крісло і, взявши залишену на столі вату, продовжив процес зняття гриму.
    Дощ припинився, із вікна дихнуло приємною вечірньою прохолодою.
    Михась нікуди не поспішав. У принципі, він вже був удома. У голові проносилися музика, сміх, його репліки, образ юної рятівниці, імені якої він так і не дізнався...
    Після тривалих роздумів він дістав із тумбочки захований металевий килишок і, чого останніми роками ніколи — професія зобов’язувала! — не робив, повторно налив у нього коньяку.
    «Сьогодні можна», — заспокоїв себе Михась і перекинув келих. Потім погасив світло і зачинив двері гримерки.
    Він трохи постояв на сходовій клітині, вдихаючи такі рідні запахи — гною, тирси, сирого м’яса, ще чогось, що нагадує про дитинство, про його дитбудинок, запах, який завжди відчуваєш у яслах і дитсадках, — тепло дитячого дихання...
    Михась міцно взявся за холодний поручень і почав обережно спускатися в темряві безлюдними сходами до свого холостяцького житла, розташованого у напівпідвальній частині цирку — його храму, якому він так віддано служив.
    Чому — служив? Служить!

    Автор: Юрій Гундарєв
    2015 рік


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  16. Важко бути Бахом

    Адам Олександрович Сом, органіст Будинку органної музики, в який перетворювався вечорами націлений загостреними лініями в небеса Миколаївський костел, геніальне творіння Владислава Городецького, пильно вдивлявся у дзеркальце, що висіло над поки що закритим клавіром, на титульному аркуші якого латинськими літерами сяяло коротке магічне слово Bach.

    Варто визнати, Адама Олександровича мало цікавило віддзеркалення власного безбрового обличчя з трагічно опущеними куточками наче чимось ображеного рота. Й не поодинокі постаті літніх пар і випадкових студентів консерваторії привертали його увагу. Він напружено шукав, ставлячи дзеркальце під різні кути довгими пальцями, дівчину, яка сиділа, як завжди, у сьомому ряду лівого нефа. Тендітну, з великими захопленими очима, у зеленому береті на мініатюрній голівці з коротким прямим волоссям.
    Так, у нього була муза, заради якої він щосереди ввечері прямував до величного органа у незмінно чорному пасторському сюртуку, при білих манжетах і комірці, з баховським клавіром під пахвою.

    Адам Олександрович полегшено зітхнув, побачивши у чарівному дзеркальці жаданий образ. Дівчина збентежено вибачалась перед сивобородим старим, що галантно підхопився, вивільняючи прохід до її місця. Адам Олександрович з приємним хвилюванням відчув, як тепла хвиля набігає на змерзле тіло у досі ще, незважаючи на майже кінець жовтня, неопалюваному залі. Навіть долоні стали трішки вологими, і він непомітно промокнув їх завчасно прихованим білосніжним носовичком.

    Нарешті, запанувала тиша.
    Адам Олександрович благоговійно відкрив клавір, закинув голову до фігурки розп’ятого Христа, яка парила над залом у променях сонця, що пробивалися крізь різнокольорові скельця вітражів, і опустив руки на клавіатуру.
    Здавалось, величні гармонійні побудови, дивовижні у своїй всеохоплюючій простоті теми, що вторили, перегукувалися, наздоганяли одне одного, – заповнювали, повільно розтікаючись у різні боки, весь простір.
    Він грав аскетично, безпристрасно, якщо хочете, безособово. У ці божественні хвилини перед вами був вже не Адам Олександрович Сом, немолодий лисуватий органіст з чисто символічною зарплатою, що мешкає в однокімнатній квартирі з паралізованою мамою й чорно-білим спанієлем, який вірно чекає під дверима свого хазяїна, а сам Бах. Так-так, Йоган Себастьян Бах – багатодітний, багатостраждальний, ніким не коханий, невизнаний, влачащий майже злиденне існування, стрімко сліпнучий… Однак той, хто чує хорали небесних херувимів, при звуках яких завмирає серце, хочеться впасти на коліна й ревно дякувати Богові.

    …Адам Олександрович на сходах вже майже безлюдного костелу марно намагався розкрити задубілу від старості й вогкості парасольку, адже колючий осінній дощик, що зарядив прямо з ранку, дедалі посилювався.
    Останні глядачі, точніше, слухачі (на що тут дивитися – на сутулу спину у поношеному чорному сюртуку?) окремими групками розбрідалися хто куди.
    І раптом він прямо перед собою побачив Її – дівчину в зеленому береті. Однак вона була не сама. Поруч з нею стояв високий молодик, який однією рукою тримав величезний синьо-білий зонт, а іншою ніжно підтримував Її під лікоть. Адам Олександрович одразу зніяковів, спиця, що вмить вискочила з розкритої парасолі, боляче ужалила палець. Стало якось холоднувато і незатишно. Було прикро до сліз. Він відчув себе ображеною дитиною, в якої раптом забрали улюблену іграшку. А, зрештою, чого, власне кажучи, було ображатися? Він, бачте, не очікував, що у Його дівчини може бути молодий чоловік. А цей молодий чоловік був. Й був, напевно, давно. І, напевно, завжди знаходився у залі поруч з нею. Просто Адам Олександрович його не бачив. Хоча він взагалі нікого не бачив, окрім Неї…

    Адам Олександрович, сумно посміхаючись, повільно блукав по самотніх вулицях, обережно обходячи калюжі із затонулим у них тьмяним листям.
    Він все, звичайно ж, розумів. От скажіть, будь ласка, що може дати юному чарівному створінню не дуже молодий й, здається, не дуже вродливий музикант, що скромно мешкає в однокімнатній квартирі з тихо згасаючою мамою й добрягою-псом?

    Та й взагалі, що може дати Бах? Що, крім витканої з неземних звуків гармонії?!

    Автор: Юрій Гундарєв
    2017 рік


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  17. Сильвестров: тихий тон
    Останнього дня вересня цього року геніальному
    українському композитору Валентину Сильвестрову
    виповнюється 85 років!


    Чи доводилося вам колись спілкуватися із генієм? Не дутим, не миттєвим, а справжнім, якого визнають у всьому світі. Чи, може, мріялось або снилось щось подібне? Уявіть, підходите ви до, скажімо, Івана Франка, який сидить у сквері на лавці, й промовляєте: «Пане Іване, даруйте…» І ви певні, що ноги не підкосяться, а голос геть не зникне?!

    Сильвестров – геній. Його тиха музика звучить у концертних залах багатьох країн світу, де є музиканти з консерваторською освітою. Адже на слух тут не зіграєш. Це вища математика.
    Творчість Валентина Сильвестрова, видатного композитора сучасності, з одного боку, тісно пов’язана з музичною традицією, насамперед з німецьким романтизмом (і тут, звісна річ, особливе місце належить Роберту Шуману), а з іншого – являє собою один із найяскравіших і найсамобутніших зразків поставангардної мелодичної мови.
    Й недаремно фільм про нього, що вийшов у Франціїї, було названо «Незаконні діти Веберна».
    Нагадаємо, Антон Веберн – славетний австрійський композитор, послідовник «атональної школи» Арнольда Шенберга. Під атональністю мається на увазі часткова відмова від прийнятої логіки гармонійної тональності перш за все за рахунок «блукаючих» багатозначних акордів.
    Ось такі композиторські гени у героя нашого (ледь не написав: часу, й не помилився б) нарису.

    Маестро ніколи не замикався у башті зі слонової кості. Упродовж всього свого щільно насиченого подіями та емоціями життя він відкритий всім вітрам, проблемам і болю сьогодення.
    Так, Сильвестров палко підтримав революційні події в Україні 2014 року. «Як і будь-яка інша творча людина, я все ж таки більше індивідуаліст за своєю природою, – казав у ті дні композитор. – Але настає такий момент, коли просто неможливо мовчати…»
    І маестро не мовчав. Він, як і завжди, звертався до нас мовою музики. Саме Революції Гідності присвячена його ораторія для хору «Майдан – Київ».

    Можна тільки уявити, яким нестерпним болем стала для чутливого
    серця композитора кривава війна, що розв’язана північним сусідом проти України. До речі, митець вже не перший рік послідовно демонструє свою
    антипутінську позицію!

    …Якось мені пощастило бути на творчому вечорі Сильвестрова у Національній філармонії.
    Опускаю подробиці (вщент наповнений зал, море квітів, овації тощо) – не у тому суть.
    А суть – у фантастичній країні звуків та її творці. Відверто кажучи, доти судив про його творчість лише з музики до деяких стрічок Кіри Муратової, а якщо зовсім чесно – до фільму «Настроювач».
    Тому був у естетичному шоці. Розповісти про космічні світи Сильвестрова навряд чи комусь під силу. Це треба слухати! Й не раз.
    Творець захмарних гармоній сидів прямо переді мною. Сором’язливий (навіть не повіриш, що своєю педантичністю інколи доводить музикантів під час запису своїх творінь до білого каління), у пуловері, довге волосся спускається на комірець з оголеної маківки. Уважно вслуховується у кожну нотку, час від часу підносячи майже до самісінького носа якусь електронну штуку на кшталт планшета…
    І треба ж такому статися: під час перерви опиняюся віч-на-віч із класиком!
    Його по-дитячому беззахисний погляд мимоволі запрошує мене до вибуху найщиріших емоцій.
    І тут Сильвестров перебиває мене несподіваним запитанням:
    – А чи помітили ви, що сьогодні чисто грають?
    Скажіть, будь ласка: яким чином він зміг відчути, що я, абсолютно незнайома йому людина, яку бачить уперше, – чую його музику?

    …До речі, коли після закінчення другого відділення почалися овації, до сцени попрямували служителі філармонії з величезними корзинами квітів, пересічні шанувальники з букетами троянд і гладіолусів усіх кольорів веселки, коли чиновники звично поправили краватки і витягли з надр чорних портфельчиків шкіряні грамоти, – саме тоді, коли закінчилася музика і звичайним кроком входила проза, маестро зірвався зі свого місця й стрімголов помчався до бокових дверей. Більше винуватця торжества у залі так ніхто й не побачив…
    Отже, слова поета «быть знаменитым некрасиво» – це не лише «красивый» образ.

    Після концерту по дорозі додому мені прийшли такі рядки:

    Звук неземний пливе над оркестром.
    Пальці стискають ручку крісла…
    Вимкніть мобільні!
    Лунає Сильвестров -
    «Реквієм для Лариси».


    Автор: Юрій Гундарєв
    2022 рік


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  18. Бабель на грудь
    В субботу погожим июльским утром писатель Анатолий Николаевич Лось, известный в меру широкому читательскому кругу под именем Артём Скорый (и вправду писал легко и скоро, может, немного поверхностно, но это уже как кому нравится) получил по электронной почте письмо следующего содержания:
    «Уважаемый г-н Скорый!
    Международный литературный комитет «Одесса — колыбель Исаака Бабеля» объявляет конкурс короткого рассказа.
    Просим Вас принять участие…»
    И далее излагались условия конкурса, сроки подачи материалов, а главное — размеры премий за лучшие произведения.

    — Маша, — громко закричал через две стильно обставленные комнаты гремевшей на кухне тарелками жене Анатолий Николаевич, — поди-ка, зайка, сюда быстро!
    Мария Юлиановна, изучившая за почти тридцать совместно прожитых лет скорый характер Анатолия Николаевича, стремглав ринулась в кабинет мужа, протирая на ходу тарелку кухонным полотенцем.
    — Толюня, да что там случилось? — Мария Юлиановна по возбуждённому блеску в глазах мужа сразу же определила, что таки да, что-то случилось, притом очень хорошее.
    — Машуня, ты только глянь, — Анатолий Николаевич ткнул пальцем, увенчанным толстым золотым перстнем, в светящееся голубым светом оконце компьютера, — ты только посмотри, зайка!
    Мария Юлиановна, поджав тонкие губы, цепко сканировала электронное послание.
    — Толик, — голос супруги звучал торжественно и как-то отстранённо. — Тут и думать нечего. Это — твой шанс!

    Вердикт Марии Юлиановны стал поистине выстрелом стартового пистолета.
    С этой минуты Анатолию Николаевичу явилась одна-единственная страсть, желание, цель, любовь, миссия, да как угодно это назовите! — представить на конкурс такой рассказ, чтобы затмить весь этот сонм бойко строчащих москвичей и питерцев (да и шустрые одесситы не лучше!), чтобы члены жюри обалдели от восторга и удивления: вот это да, вот как Артём Скорый всех уделал!
    И дело было вовсе не в премиальных, хотя тридцать тысяч гривен на дороге не валяются, и не в звании лауреата премии имени такого писателя, а не какой-то бабочки-однодневки. На карту было поставлено неизмеримо б;льшее, чем просто очередной конкурс. Не просто конкурс, а, извините за высокий штиль, соль всей жизни Анатолия Николаевича! Наконец-то предоставлялся заветный шанс получить ответ на вопрос: настоящий ли он Писатель с большой буквы, чёрт побери, или стареющий и дуреющий от своей художественной импотенции бездарь-графоман, вызывающий снисходительную улыбку у коллег-литераторов и заброшенных случаем читателей?
    Первым делом были созданы идеальные условия для напряжённой работы: полностью исключён, вернее, отключён телевизор (это, безусловно, был ощутимый удар по мироукладу Марии Юлиановны, но чем не пожертвуешь ради высокого и вечного?), предельно ограничен доступ телефонных абонентов к телу потенциального бабелевского лауреата и чётко регламентирован распорядок дня: зарядка — душ — завтрак — работа — обед — послеобеденный сон — стакан свежевыжатого сока — работа — часовая прогулка до озера Тельбин и обратно — ужин — работа — и, наконец, сон.

    В течение почти месяца все пункты жёсткого графика исполнялись неукоснительно. Все! За исключением одного. Увы, не ладилась работа.
    Анатолий Николаевич часами просиживал за светящимся монитором компьютера, тоскливо созерцая отражающееся в нём своё беспомощное лицо.
    В голове хаотично роились, как уносимые холодным осенним ветром багряные листья, разрозненные обрывки расхожих сюжетов и фраз. И чем стремительнее приближался последний день подачи рассказа на конкурс, тем отчётливее прояснялась леденящая душу истина: ничего не получается! И предполагающий лёгкий искромётный кураж, какой-то даже, если хотите, моцартовский псевдоним Артём Скорый воспринимался в эти тягостные для Анатолия Николаевича дни как уничижительная насмешка.

    — Толик, прости, пожалуйста, я только на минутку, — деликатно заглядывала иногда в кабинет обуреваемого муками творчества мужа Мария Юлиановна. — А, может, что-нибудь из хорошо забытого старого посмотреть, ведь у тебя такие дивные вещицы есть?
    Анатолий Николаевич благодарно улыбался верной в беде подруге грустными глазами и скороговоркой вымученно отвечал:
    — Ничего-ничего, Машуня, всё нормально…

    В другой раз внезапно возникшая в проёме приоткрытых дверей голова Марии Юлиановны настойчиво вопрошала:
    — А если что-нибудь у самого Бабеля взять, конкурс-то ведь бабелевский, парафраз, ну, ты сам знаешь, как это там называется?
    Тогда страдающий писатель закрывал глаза и тихо произносил:
    — Машуня, милая, я тебя умоляю, если хочешь, на колени стану…
    И дверь мгновенно закрывалась.

    …В ту ночь Мария Юлиановна проснулась от возбуждённого крика мужа.
    — Машуня, — быстро затараторил, захлёбываясь от неожиданного счастья, Анатолий Николаевич, взмахивающий, как умирающий лебедь в бессмертном балете, тонкими руками в полосатой пижаме.
    — Что, Толюня, случилось? — Мария Юлиановна мигом спрыгнула с необъятной кровати и включила светильник.
    — Маша, ты не поверишь, — по умилённому лицу Анатолия Николаевича тихо струились слёзы, — мне приснился рассказ. Весь, слово в слово...
    — Господи, помоги и помилуй, — радостно заплакала и Мария Юлиановна, нежно целуя мокрое лицо мужа.
    Анатолий Николаевич крепко, как в далёкой юности, обнял жену, и умиротворённо заснул.
    Спали они долго и счастливо. Даже проспали первые пункты графика. Да какой тут, к чёртовой матери, может быть график?

    А наутро…   А наутро всё напрочь выскочило из головы Анатолия Николаевича — ни слова, ни полсловечка. Ни-че-го! Всё развеялось, как сон.
    Весь день — впервые в истории их совместной замечательной жизни — супруги практически не разговаривали друг с другом. Были отключены домашний и мобильные телефоны. В квартире воцарилось безмолвие. Будто кто-то умер…
    А уже на следующее утро Анатолий Николаевич бодро вскочил с постели, сбегал босиком в туалет и весело принялся за гимнастические упражнения.

    — Ну, что, Машуня, — озорно подмигнул супруге Анатолий Николаевич, — отступать нам некуда. Сегодня, как говорят военные, время «ч»: умри, но положь на стол рассказ!
    Лось легко выпорхнул из-за стола и полонезом прошёлся по кухне.
    — Я ненадолго, сударыня, — учтиво поклонился муж ошеломлённой жене и скрылся в своём кабинете.

    В то чудное утро писалось Анатолию Николаевичу, как никогда, — вдохновенно, легко, искромётно. Это уже был не уставший от безнадёжных потуг Анатолий Николаевич Лось, а действительно стремительный, как пенящееся в высоком бокале шампанское, безумно талантливый, хотя (прости Господи!) и не совсем глубокий писатель Артём Скорый.
    Менее чем через два часа под пальцами Анатолия Николаевича, по-моцартовски бегло перебирающими клавиши компьютера, родился очаровательный небольшой рассказ о том, как один известный писатель получает приглашение на конкурс, в муках пытается наваять хоть что-то мало-мальски приличествующее счастливой возможности, и когда после долгих мучительных бесплодных дней во сне является желанный рассказ во всей красе и подробностях…

    Да, Артём Скорый был удостоен бабелевской премии. За его рассказ проголосовали почти все члены жюри. Или, точнее, все, кроме выжившей из ума внучатой племянницы классика, барельеф которого на позолоченной медали отныне навсегда украсил лацкан нового пиджака бабелевского лауреата.
    Кстати заметим, что причитающуюся денежную премию при горячей поддержке жены Анатолий Николаевич Лось перечислил на банковский счёт одного из одесских детских домов.

    — Ну что, мой бесценный Артём Скорый, — прошептала на ушко Анатолию Николаевичу захмелевшая от армянского коньяка Мария Юлиановна на фуршете в честь лауреатов. — Я думаю… Нет, я убеждена, что бабелевская премия — это ступень к нобелевской. Попомни мои слова, Толюня!
    Анатолий Николаевич густо покраснел и опрокинул початую рюмку с коньяком в рот.

    Автор: Юрий Гундарев
    2015 год


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  19. Оплодотворённые цветы

                    …Для него были возможны различные формы
                    соития, и некоторые из этих форм…
                    отсутствием контакта между двумя
                    действующими лицами невольно приводили
                    на память те цветы, что оплодотворяются
                    в саду пыльцой соседних цветов, с которыми
                    они никогда не соприкоснутся.
                   
                    Марсель Пруст «Содом и Гоморра»



    Богдановский быстро шёл по перрону вдоль недавно поданного на платформу состава «Одесса — Киев» («нумерация — от головы поезда!») в поисках седьмого вагона. Он буквально сбежал с обязательного фуршета по случаю завершения работы международной конференции «Микробиология: вчера, сегодня и завтра», потому прибыл на вокзал уже впритык.
    Наконец-то, родной (седьмой!) вагон, полная проводница, всматривающаяся близорукими глазами в размытый в свете тусклых вокзальных фонарей билет… Слава Богу, успел!

    Богдановский вошёл в купе, кратко, чисто формально поздоровался и забросил дорожную сумку на свою верхнюю полку.
    На нижних, уже застеленных влажным бельём, друг против друга сидели двое попутчиков: он и она (вторая верхняя полка оставалась вакантной).
    Мужчине, несмотря на юношескую худощавость и короткий (почти под ноль) ёжик, было, видимо, хорошо за шестьдесят. Он, уже успев переодеться в спортивный костюм, читал электронную книгу, поглядывая на часы.
    О женщине трудно было что-то сказать особенное. Лет тридцати, светлые прямые волосы были тщательно зачёсаны, буквально зализаны, назад, открывая большелобое безбровое (как на полотнах Вермеера) лицо. Она зябко ёжилась, стягивая полы белого махрового халата на длинной, сияющей резкой белизной ноге (как-никак начало сентября, жемчужина у моря, все вокруг, даже командировочные, чуть подшоколаденные загаром). Женщина равнодушно смотрела в окно, изредка поднося к чуть приоткрытым губам прозрачное горлышко минеральной воды.
    Как всё-таки сейчас хорошо, всё по-другому, думал Богдановский, легко забираясь на верхнюю полку. Это раньше надо было часами сидеть, выслушивать и самому исповедоваться перед чужими, абсолютно тебе не нужными людьми, которых ты никогда не увидишь, а если даже и увидишь, то не узнаешь или сделаешь вид, что не узнаёшь…
    Тем более сегодня — ну, какие могут быть разговоры? День был расписан буквально по минутам. Прибытие поезда — такси — устройство в гостинице — душ — кофе с булкой в гостиничном ресторане — микроавтобус (слава Богу, уже бесплатно — как участнику конференции) — регистрация в холле Института микробиологии — краткое общение с коллегами («О, привет, рад тебя видеть!» — «Ну, где же ещё можно встретиться?») — пятнадцатиминутное выступление с докладом (в принципе уложился в десять, но ответы на вопросы — и это здорово! — растянулись на час). Затем работа (скорее, её имитация) в секции.
    Богдановский даже успел прошвырнуться по магазинам, купить жене в подарок зелёный кофе для похудения, смотаться на городской пляж и сделать обязательных сто гребков вперёд, несмотря на плюс семнадцать и лёгкий шторм…
    Наконец, вышеупомянутый фуршет и всё, финиш! Вполне заслуженное отдохновение под тихое свечение с детства до боли родного фиолетового светильника и мерный ритм, отдалённо напоминающий вязкую пульсацию композиций Мишеля Крету, бьющихся о шпалы колёс.

    Попытка быстро заснуть с ходу не удалась. В голове проносились отрывки собственного доклада, наиболее удачные ответы на вопросы въедливых коллег, шум пенящейся упругой и весьма бодрящей волны…
    Попутчики не мешали. Тихонько попив чаю, мирно улеглись по своим нижним полкам.
    Верхняя всё-таки лучше, думалось Богдановскому, не так душно, к тому же ты как-то обособлен, пребываешь что ли в своём уютном мирке.
    Богдановский уже было засыпал, ворочаясь с боку на бок на узком жёстком прямоугольнике, когда до него донеслись вкрадчивые, осторожные слова мужчины. Показалось несколько странным, что незнакомые люди, не проронившие вечером ни единого слова между собой, вот так запросто общаются ночью.
    Богдановский приоткрыл глаза и прислушался.
    Мужчина сидел в ногах лежащей на полке напротив женщины и что-то говорил, точнее, просил её.
    Богдановский, прикрыв глаза, притворился спящим и весь обратился в слух. Если не спится, сыронизировал он, то хоть какое-то таинственное представление наклёвывается.
    — Я вас очень прошу, — робко прошептал мужчина.
    — Ну, хорошо, — ответила женщина. — Но уговор: только смотреть. Без рук!
    — Да-да, конечно, — закивал головой просящий.
    — А если сосед с верхней полки увидит? — игриво засомневалась попутчица.
    — Он же дрыхнет без задних! — горячо убеждал её полуночный собеседник.
    — Тогда отвернитесь.
    Мужчина низко опустил голову и закрыл лицо ладонями.
    Она быстро откинула простыню и… Богдановский буквально обомлел. В периодических вспышках света за окном было видно, что женщина в одних тоненьких белых трусиках. Она чуть привстала, скользнув взглядом по лицу Богдановского, и легко освободилась от единственного предмета одежды.
    — Готово, — тихо сказала она.
    Мужчина поднял голову и медленно произнёс: «Божественно!»
    И действительно, Богдановский был поражён удивительным преображением обыкновенной (да, милой, приятной, но не более того) женщины в Женщину, от которой мощной всё сметающей на своём пути волной исходили флюиды того, что Богдановскому, несмотря на уже более сорока прожитых лет, было неведомо.

    В принципе, женщины особо никогда его и не волновали. И он их, кажется, тоже. Женился он рано на своей однокурснице, скорее, по дружбе и общему, так сказать, вектору деятельности. Детей, к сожалению, не было. Зато можно было полностью окунуться в научную деятельность. Оба успешно защитили диссертации и потихоньку светились уже на международном уровне. Пока, правда, в пределах Одессы. Но, согласитесь, сорок лет для учёного — это по нынешним меркам возраст просто смешной.
    Богдановский был весь, как говорят, в материале, и поэтому по сторонам особо не глядел. Пару раз, правда, он зафиксировал неуверенные попытки перейти грань служебных отношений со стороны юных аспиранток. Но, отдадим должное, был начеку. Во-первых, слишком узкий круг — все друг друга знают (как у врачей, чиновников, музыкантов). А во-вторых, будучи биологом (а по гороскопу и девой), Богдановский, насмотревшись в чудовищно увеличивающие всё сущее микроскопы на мириады микроорганизмов, с почти патологическим отвращением представлял себе все эти бактерии, мокроты, миазмы…

    А вот в данные минуты, прямо сейчас, близко, буквально перед глазами происходило то, что Богдановскому было неведомо доселе.
    — И всё-таки, хотите прикоснуться? — спросила женщина.
    Потом властно взяла будто пребывающего в гипнотическом сне мужчину за руку и стала водить ею по крупным вытянутым вперёд соскам, плоскому животу и безволосому лобку, напоминающему лимон с вырезанной в нём долькой. При этом она уже открыто, даже задиристо поглядывала на Богдановского, напрочь забывшего о своей спящей легенде.
    Так продолжалось бесконечно долго. Наконец, женщина резко прижала руку мужчины к тающей в темноте вожделенной прорези и долго-долго её не отпускала, всем телом по-кошачьи выгибаясь и глядя на Богдановского немигающими, будто застывшими глазами. Вдруг она резко вздохнула, судорожно глотая воздух, и сразу как-то обмякла, растеклась, умиротворилась.
    — А теперь ваша очередь, раздевайтесь! — строго приказала она мужчине, резко сев на середину своей полки лицом к Богдановскому, кокетливо прижав к щеке вспыхивающее электрическим светом колено.
    — Вы знаете, у меня, наверное, ничего не получится, — начал было неуверенным тоном мужчина, но его тут же перебили:
    — Живо, и никаких разговоров!
    Он на какой-то миг исчез из поля зрения Богдановского, видимо, складывая свои вещи на полке, расположенной под, так сказать, гнездом микробиолога.
    Наконец, Богдановский увидел сутулую спину и сухие ягодицы на удивление по-юношески стройного попутчика.
    Женщина улыбнулась и нежно провела ладонью сверху вниз вдоль маленького фосфоресцирующего бледным сиянием члена, слегка качнувшегося под прикосновением инородного тела слабым ландышем при лёгком дуновении ветерка.
    Она, глядя Богдановскому прямо в глаза, стала ловить и выпускать, словно играя или дразня, и снова ловить медленно набухающую головку своими чуть приоткрытыми губами. Затем хищно захватила всё, и Богдановский увидел, как неистово стали сжиматься ягодицы мужчины, упёршегося в отчаянном усилии руками и головой о кожаный край пустующей верхней полки. Потом он конвульсивно дёрнулся и… И Богдановский услышал рыдания. Так плачут только в детстве. И, наверное, в старости, когда знаешь, что это, как ни крути, уже никогда не повторится, что это — в последний раз…
    Богдановский повернулся к стенке и замер под грохот своего колотящегося сердца, готового, казалось, выскочить из груди и разнести в прах к чёртовой матери всё купе.

    Только под утро удалось заснуть, как звонко прозвучал голос проводницы:
    — Просыпаемся дружно все! Сдаём бельё. Через полчаса Киев.
    Богдановский быстро натянул джинсы, схватил вафельное полотенце и спрыгнул вниз, буркнув обязательное «Доброе утро!»
    Женщина со свежезализанными волосами, одетая уже в военизированный костюмчик, что-то типа неосафари, как ни в чём не бывало, смотрела в окно, а мужчина, как и вчера вечером, уткнулся в электронную книгу, время от времени поглядывая на часы.
    Не успел поезд остановиться, как в купе вошёл плотный породистый Мадянов (муж, видимо?), привычно чмокнул женщину в щёчку и, взяв дорожную сумку одной рукой, а другой придерживая её за талию, направился к выходу. При этом не сказав ни «здрасьте», ни «до свидания».
    За ними с двумя пакетами, уныло горбясь, поплёлся мужчина, в утреннем свете оказавшийся ещё более немолодым.

    Впрочем, Богдановскому было глубоко наплевать на этого мужчину. И на эту женщину, чёрт бы её побрал. И на её борова-мужа. Он быстро шёл по перрону, обгоняя пёструю толпу приехавших, встречающих, отъезжающих, просто праздно шатающихся. Ему было на всех, тьфу, на-пле-вать!
    Вот так живёшь, зло думал Богдановский, почти бегом несясь к станции метро «Вокзальная», а что знаешь о жизни, о себе?
    Да, собственно говоря, ничего.

    Автор: Юрий Гундарев
    2015 год


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  20. Я, мама і війна
    Єгору через два місяці виповниться лише п’ять років, але він вже зовсім дорослий. Недарма мама каже: «Ти мій єдиний тепер мужчина, мій захисник».
    Вони з мамою удвох живуть у гуртожитку. Кімната велика, світла. Високі старовинні вікна з видом на парк. Просто під вікном — його «кабінет»: маленьке дерев’яне ліжко і такі ж маленькі стіл і стільчик.
    Щоправда, туалет і душова — поверхом вище. Але мама повторює, що це нічого, дурниця, що люди й не у таких умовах живуть, а в них і взагалі королівські хороми. І ще мама каже, що вони незабаром отримають квартиру. Так їй сказали після того, як тато загинув на війні — уламок влучив прямо в татусеве серце.

    Коли це трапилось, Єгор був у бабусі Галі на селі. Спочатку він нічого не знав. Літо минуло, мама забрала його додому, в гуртожиток. Й одразу він побачив на стіні татусів портрет, якого раніше не було. На портреті татусь такий молодий, вродливий, у військовій формі й з маленькою квіткою в усміхнених губах.
    Тепер Єгор не грає з хлопчиками у войнушку. Він уже знає, як це жахливо, коли була людина, жива, весела... Ось тато підкидає тебе майже під стелю сильними руками, ловить і притискає до себе ніжно-ніжно... Єгор іноді заплющує очі й відчуває, як його лиця торкаються трішки колючі татусеві щоки. Він і малює завжди тата з маленькими цяточками на підборідді. Й обов’язково з квіточкою у губах. Так ось була людина, а тепер її нема. Лише на портреті.

    Він прагне у всьому допомагати мамі. Коли вона забирає його зі садка, буквально силою виривав один із пакетів з маминих рук. Мужчина повинен допомагати жінці. Тим більше, якщо ця жінка — твоя мама. Єгор дуже любить свою маму. Більше, ніж бабусю Галю. І навіть більше, ніж тата.
    Він вважає, що мама в нього найвродливіша. Й найдобріша. Буває, він щось зробить не так, не спеціально, звичайно. Ось, скажімо, впустить пляшку молока на підлогу, намагаючись допомогти мамі розібрати господарські сумки. А вона нічого йому не скаже, як деякі мами кричать на своїх дітей: звідкіля, мовляв, руки в тебе ростуть?! Його мама одразу все кидає і біжить за ганчіркою. А він стоїть і дивиться, як вона навприсядки однією рукою збирає ганчіркою розлите молоко, а другою поправляє волосся — таке світле, запашне. Йому стає дуже гірко, що засмутив маму, якій так хотів допомогти, й він щосили намагається не розплакатися, щоб не засмутити її ще більше.
    Єгор знає, що мамі не можна нахилятися, адже в її животику живе своїм прихованим від усього світу життям його майбутня сестра Настя. Й ось від цього знання на душі стає ще гірше, греблю прориває, і сльози гарячими струмками падають з його очей просто в молочну калюжку. Мама кидає ганчірку на підлогу й обіймає його, намагаючись не торкатися білими від молока долонями.
    Які ж чудесні такі миті, коли можна заритися у тепле мамине тіло й загарчати, зовсім як ведмедик у зоопарку: «Ма-а-а!..»

    Єгор дуже любить хвилини перед сном. Вони сидять з мамою на його ліжку і дивляться у вікно. Татусь посміхається з портрета, покусуючи квітку. Нічні метелики намагаються прорватися у кімнату, з легким тріском б’ючись об штори. На небі визрівають перші зорі. Мама завжди каже, що десь серед них літає татусева душа, заглядаючи до них у вікна.
    Нарешті мама цілує його у маківку, а він цілує, чуйно прислухаючись, мамин живіт.
    «На добраніч», — разом кажуть одне одному мати і син. Їм треба набратися сил, щоб зустріти завтрашній день з гарним настроєм. Попри те, що за вікном час від часу спалахують вогненні траси снарядів, а нічну тишу розрізає тужливий крик сирени. Попри те, що батько завжди посміхатиметься лише з портрета…

    Мама твердить, що зневіра — це гріх. Єгор поки що не зовсім у всьому цьому розбирається. Але він вірить мамі, твердо знаючи, що вона ніколи його не обманює.


    Автор: Юрій Гундарєв
    2022 рік


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  21. Коронация
    - Так всё-таки можешь сказать, глядя мне в глаза, ты хоть любишь меня?
    Елизавета замерла в ожидании ответа, сцепив пальцы. Филипп опустил голову, и белокурая прядь упала на лоб...

    Дверь тихонько приоткрылась, и в проёме показалась коротенькая седая чёлка бабушки.

    - Егорушка, зайка, прости, пожалуйста...
    - Ба, милая, ну дай же досмотреть! - вскричал, чуть не заплакав, полноватый мальчик лет тринадцати с лоснящимися угреватыми щеками.

    Бабушка, миниатюрная, в спортивном костюме, сама как мальчик, уже стояла прямо перед ним.

    - Егор, сделай, как там у вас говорится, стоп, есть серьёзный разговор.

    Внук, картинно подняв пухлую руку, выключил старенький комп.
    Свет экрана погас, и стало совсем темно.

    Егор уже почти два года жил с бабушкой вдвоём. Его родители по приглашению (вернее, пригласили отца, много лет подающего большие надежды микробиолога, а маму - за компанию в качестве ассистента) работали в Пастеровском институте в Париже.

    Бабушка по-прежнему преподавала сольфеджио в музыкальной школе, расположенной прямо под их окнами. По-прежнему - это сказано автоматически, ибо в условиях карантина и ученик Егор, и его бабушка, учительница, практически круглосуточно торчали в трехкомнатной квартире, которую оставил им перед смертью дедушка, ведущий баритон оперного театра, уходя умирать в объятия солистки хора, годящейся ему во внучки. Но бабушка, полюбившая дедушку, учившегося на курс старше в консерватории, любила его до сих пор, считая себя недостойной его партией. У неё над кроватью висела старая афиша, на которой жгучий брюнет с ослепительной улыбкой бренчал на гитаре, подпирая головой большие буквы «Севильский цирюльник»...

    - Егор, - бабушка зажгла торшер и присела на краешек кресла.

    Он заметил, как непривычно дрогнул её голос, всегда такой уверенный, мажорный, без всяких там бемолей и полутонов.

    - Ба, давай не тяни, - он почти сразу после отъезда родаков стал позволять себе такой несколько фамильярно-покровительственный тон. А с кем же ещё, ведь в классе его особо не жаловали, считая толстым тормозом.

    - Так вот, - бабушка слегка облизнула пересохшие губы. - У меня на тумбочке лежала книга «Будденброки»...
    - И что дальше?
    - А дальше то, что в ней были деньги.
    - Ба,- голос мальчика взвился фальцетом, - а я-то при чём?!
    - А при том - денег там нет.

    Егор  почувствовал такую слабость, какую не испытывал ещё никогда в жизни, будто рванули рубильник, и вся жизненная энергия вмиг испарилась.
    Он пытался что-то сказать, но губы омертвели, как после укола зубного врача.

    - Ба, и сколько там было? - наконец, медленно, почти по слогам, спросил он.
    - Там было ровно две тысячи гривен, как раз чтобы нам с тобой дотянуть до конца месяца.

    Стало вдруг так тоскливо, так одиноко. Теперь вдруг его осенило прозрение: вот что это такое, когда читаешь у классика - ему было всё всё равно...
    Всё всё равно...Всё всё равно...Всё всё равно...
    Сердце громыхало, будто вот-вот вырвется из грудной клетки, грохнет об окно и рассыпется на осколки...


    Мальчик решительно подкатил на кресле к своей полке и из какой-то фирменной папочки, присланной отцом, вытащил ещё совсем тоненькую пачку денег, которые он собирал на новый мобильный, отсчитал нужную сумму и положил на стол.
    Бабушка молча взяла деньги и тихо вышла.

    Он снова включил комп.

    - Так всё-таки можешь сказать, глядя мне в глаза, ты хоть любишь меня?..

    Он всей душой сочувствовал Елизавете. Она теперь была не одна - он был с ней, такой же униженный, оскорблённый. Вместе им было не так одиноко...

    Дверь опять приоткрылась. Лицо бабушки было совсем белым, как волосы.
    Егор в очередной раз сделал стоп, и одухотворенный лик Елизаветы замер на экране.

    - Егорушка, зайка, прости меня, старую дуру, - тонкие губы бабушки дрогнули и искривились в какой-то уродливой улыбке. - Деньги нашлись, слава Богу, я их просто в другую книжку положила, не в Томаса Манна...

    Грохот сердца стал постепенно затухать - так серую паутину туч прорезывает первый солнечный лучик. Сквозь этот затихающий бум-бум-бум пробивался слабый бабушкин голос - такой родной, такой спасительный, такой всё разрешающий...

    - Вот возьми, пожалуйста, тут с процентами, - она протянула тонкую, как у подростка, руку с новенькими купюрами.

    Егор сидел в своем кресле, пристально вглядываясь в полные укора глаза Елизаветы.
    Бабушка быстро наклонилась, поцеловала внука в лоснящуюся щеку и стремительно вышла из комнаты.

    Мальчик почувствовал, как тёплая волна медленно находит на него, возвращая к жизни.
    Он враз ощутил себя сильным, решительным, благородным. Да что там говорить - он и только он сейчас был принцем. Надеждой и опорой её величества!

    - Так всё-таки можешь сказать, глядя мне в глаза...

    Егор вслушивался в слова молодой королевы,образ которой расплывался от внезапно нахлынувших слёз - то ли обиды за себя, обвиненного в том, что он просто физически никогда не смог бы сделать, и как это не могла не знать бабушка, самый дорогой и сегодня, по сути, единственный у него человек? То ли жалости к кристально чистому и аскетичному в своих притязаниях человеку, вынужденному унизиться и просить прощения у него, бездушного сопляка...То ли слёз сочувствия к Елизавете, которая должна постоянно выяснять отношения накануне коронации.

    Автор: Юрий Гундарев
    2022 год


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  22. Моурінью
    Головний невдоволено сплюнув.
    – Йоли, ну, хто ж так б’є?
    Він, не відводячи чорних врубелівських очей від м’яча, що метався по спортивному майданчику, знервовано зробив ковток «пепсі-коли».
    – Чому флангами не працюємо? Що, так у центрі й стовбичитимемо всю гру? – несамовито волає головний своїм підопічним, що час від часу винувато поглядають на нього.
    – Чого ти вилупився на мене, ти краще грай давай! – не вгамовується тренер.
    Справді, така важлива гра – фінал дев’ятих класів (сім на сім на шкільному гандбольному майданчику, натовп вболівальників – учителі, навіть директриса, батьки, однокласники, й найголовніше, однокласниці!), але нічого не виходить. Абсолютно ні-чо-го!
    Ще й рахунок – 0:0 – на останніх хвилинах матчу. Один щонайменший ляп – і гаплик!

    – Моурінью, – шепоче на вухо головному тендітна, не дуже, напевно, вродлива, рудоволоса й веснянкувата дівчинка, – ти б краще Мессі замінив, він сьогодні зовсім ніякий: постійно маже!
    Моурінью різко повертає аристократичне обличчя до своєї порадниці, що дивиться на нього як на божество – із захопленням й водночас острахом: мовляв, вибач мене, нікчемну й дурну, але всією душею хочу допомогти тобі, й все ж Мессі сьогодні й справді зовсім ніякий…
    – Яно, – тихо каже Моурінью рудій дівчинці, – а ти, здається, маєш рацію: Мессі, будемо міняти…
    – Суддє! – ламким голосом кричить Моурінью. У нас заміна. Замість Мессі – ось цей.
    Головний киває на повненького добродушного хлопчика, який ще не заслужив гучного імені, але, певно, радіє, що несподівано отримав зоряний шанс замінити самого Мессі.
    – Мессі, – уїдливо скрививши ще зовсім дитячі губи, каже Моурінью присадкуватому хлопцеві, що змахує з чола крапельки поту, – ти сьогодні додав мені сивого волосся… Геть оборзів!
    – Розумієш, Моурінью, – непевно виправдовується Мессі, – вони…
    – Заткни пельку! – роздратовано шипить головний, адже саме у цю мить м’яч рикошетом від товстуна, який щойно вийшов на заміну, влітає у ворота суперників.
    – Го-о-о-л!!! – в єдиному хорі зливаються голоси уболівальників.

    Лунає фінальний свисток. Матч завершено.
    – Моурінью, ти – геній! – захоплено голосить Яна, змахуючи веснянкуватою рукою несподівані сльозинки.
    – Зараз вони по повній отримають від мене – дотягли до останнього!
    Моурінью віщає пристрасно, навіть зневажливо. Але якщо уважно придивитися, то можна помітити, що зараз це вже не грізний головний тренер, а худенький тринадцятирічний хлопчик з розбитими уродженою хворобою ніжками, що безживно звисають з лавки.
    – Найголовніше – ми перемогли, – втішає головного віддана супутниця, подаючи йому маленькі милиці і допомагаючи підвестися.
    – Yes! – бешкетливо кричить Моурінью, роблячи рукою, що ледь не впустила милицю, непристойний жест.
    Вони залишають шкільний стадіончик останніми. Руда дівчинка, що несе пакетик з «пепсі-колою», і тренер, який зміг таки видерти перемогу.

    30 травня 2017 року


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  23. Божественна комедія
    Марина Сергіївна Марліна, вчителька фізики у гімназії з математичним ухилом, завершувала свій щоденний біг з перешкодами. Наразі успішно було подолано такі з них: купівля продуктів; передавання частини з них хворому батьку, що мешкав по сусідству і не виходив на вулицю через недавній інсульт після смерті дружини, мами Марини Сергіївни; акт відвідування Ярика Долженка, рудого товстуна — учня класу, в якому Марліна була класним керівником, що вже протягом тижня хворів від якоїсь незрозумілої інфекції, незважаючи на цілком квітучий вигляд. Залишався, дякувати Богові, лише один пункт призначення — книжковий магазин «А — Я», що кілька місяців тому відкрився саме у будинку, в якому Марина Сергіївна мешкала разом із сином семикласником Владиком й уже майже без чоловіка.

    Високі скляні двері гостинно відчинилися і впустили Марліну у книгарню. Мета була конкретна і, на думку самої Марини Сергіївни, нескладна: «Кайдашева сім’я» Івана Нечуя-Левицького у недорогій палітурці. Річ у тім, що Владику, хлопчику з безперечними гуманітарними здібностями, якому доводилося стоїчно нести хрест математичного ухилу заради мами, доручили підготувати реферат саме з цього твору. Влад кинувся до бібліотеки, але Нечуя-Левицького був лише зачитаний до прозорості «Микола Джеря». Молодший Марлін дуже засмутився, адже хотілося відігратися за суцільні трійки з точних предметів перед однокласниками, багато хто з яких і самого прізвища Нечуй-Левицький, здається, не чув (інша справа Пелевін або, скажімо, Умберто Еко)...

    Ось і доводилося підстраховувати сина.
    Марина Сергіївна зачинила маленьким металевим ключиком скриньку, де залишила пакет з молоком, сиром й хлібом, і стрімко пройшла до зали. 
Яскраве світло буквально засліпило Марліну. Прямо перед нею виник молодий нахрапистий чоловік із мікрофоном у руці, який, завчено посміхаючись, заторохтів добре поставленим голосом:
    
— Дорогі телеглядачі! Отже, саме у ці хвилини з вами ваша улюблена передача «Домашнє читання». Й ми раді вітати тисячного відвідувача, точніше, чарівну відвідувачку, книжкового супермаркету «А — Я». Кілька слів про себе, будь ласка!

    Марина Сергіївна, засліплена сяйвом освітлювальних приладів, приречено прошелестіла сухими губами:

    — Марліна Марина Сергіївна, вчителька фізики гімназії з математичним ухилом...

    — Марино Сергіївно, — ведучий різко присунув мікрофон просто до її губ, — а яку саме книгу ви зараз читаєте?
    
— «Процес» Кафки, — механічно відповіла Марліна.
    
А що, власне кажучи, треба було відповісти? Що вже сто років узагалі нічого не читає (вдома ледве встигаєш приготувати вечерю, швиденько пройтись червоним чорнилом по зошитах майбутніх Ландау, допомогти Владику розв’язати хоч кілька рівнянь)? Чи що читала-читала (подруга дала:  мовляв, Кафка the best!), але так недочитаною й повернула? Чи що у неї самої ось-ось почнеться процес, шлюборозлучний?

    
Місяць тому чоловік (до речі, колега — вчитель фізкультури у рідній гімназії) зробив Марині Сергіївні справжній сюрприз. Борис Марлін, прозваний ще минулими поколіннями старшокласників Бобом Марлі (а як інакше величати довгов’язого спортсмена в ореолі кучерявого чорного волосся і з товстими губами, який до того ж має такі ім’я і прізвище?), сидячи на кухні, виголосив Марині Сергіївні несподівану заяву.

    — Маринко, — тихо, щоб не чув син, що мучився з уроками у кімнаті, сказав Боб Марлі, ворушачи товстими губами, з яких падали на підлогу крихти скромної вечері.
    — Ти у мене єдиний справжній друг. Ти все зрозумієш...

    Справді, хоч і насилу, Марина Сергіївна зрозуміла все. У Боба Марлі закохалась маленька непримітна десятикласниця Настя, що мешкала в однокімнатній квартирі з хворими матір’ю й бабусею. Й для Насті конче необхідною людиною був саме Борис Юрійович Марлін. Найдорожчою у світі істотою! І тому Борис Юрійович як чесна, недвоєдушна людина, високі принципи якої не дозволяють грати і нашим, і вашим, має чемно розлучитися з Мариною Сергіївною і переїхали жити до Насті, її мами й бабусі.

    — Маринко, рідна, ти все чудово розумієш, — ворушились товсті губи людини, яка колись (ще зовсім недавно!) була найкоханішою у цілому Всесвіті.
    — Ти, звичайно, не хвилюйся, я допомагатиму Владу матеріально (ха — вчитель фізкультури!), приходитиму грати з ним у шахи...

    — Борю, — м’яко відповідала Марина Сергіївна, з подивом для себе відкриваючи, що губи чоловіка, які колись здавалися їй такими незвичайними, зараз виглядають якимись потворними, навіть смішними.
    — Ти не хвилюйся, я все розумію. Роби так, як вважаєш за потрібне.

    Борис Юрійович гаряче обійняв дружину, яку він зараз залишав, і зі сльозами на очах мовив:

    — Якби ти знала, як їм без мене важко!..

    — Шановна Марино Сергіївно, — голос телеведучого опустив Марліну на грішну землю, — за умовами нашої програми ви маєте отримати приз, яким буде, звичайно ж, кращий у світі подарунок — Книга. Й яку ж книжку ви заберете сьогодні додому?

    Марина Сергіївна, яка геть забула про Кайдашів, швидко пройшлася поглядом по томах, спалахуючих золотим тисненням. І тут її буквально вразило сяйво п’яти літер «ДАНТЕ»…

    Марина Сергіївна на кухні діставала продукти з пакета, коли на порозі її домашнього кабінету виник Владик, худенький, не дуже вродливий хлопчик з великим ротом.
    
— Мамуню, то що, вийшло? — запитав він низьким ламким голосом. — «Кайдашеву сім’ю» принесла?

    — Ось, — байдуже кивнула на темно-синій фоліант із золотистими літерами, що лежав на кухонному столику, Марина Сергіївна й глянула у вікно.

    — Данте «Божественна комедія», — повільно ворушачи татусевими губами, прочитав Владик.
 Потім він подивився на маму й стримано посміхнувся. У цю хвилину йому так хотілося її обійняти — ніжно-ніжно! Але він уже розумів, що любити — це не тільки чмоки й обійми. І не стільки. Йому здавалось, що любити — це коли хочеш допомогти людині, яку любиш, тільки не знаєш — як.

    — Так, — машинально повторила слова сина Марина Сергіївна, — божественна комедія...

    Автор: Юрій Гундарєв
    18.01.2018 рік


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -

  24. Серцебиття
    Зараз він, здається, зовсім не нагадує того світловолосого тендітного хлопчика, що тримав його за руку в човні, який розмірено погойдувався на прив’язі у срібних іскрах чорної гладіні пізньовечірнього озера. Того хлопчика, який все частіше приходить до нього у снах. Швидше за все, його син, розпластаний на лікарняному ліжку посередині просторої палати з високими білими стінами, приєднаний численними дротами до якихось медичних апаратів, схожий на знятого з хреста Спасителя. Й справа навіть не стільки у відрослих волоссі і бороді, що подовжують бліде обличчя з величезними сірими очима, чи у худорбі витягненого під білосніжним простирадлом тіла, скільки у тому наповненому якимось вищим знанням погляді, який усім своїм єством, всією душею вбирає, наче губка, він — батько, що твердо вірить у чудо, сидячи поруч на довгоногому стільчику й, як і тоді, у тому далекому човні, тримаючи сина за руку...

    Коли йому, що дрімав серед ночі у пологовому будинку, повідомили, що його дружини більше немає, вуха вмить заклало, мов у літаку, й він навіть не почув, що у нього є хлопчик, син.
 Звідки взялися на все сили? Оформлення документів на смерть й на життя, похорон, пошуки годувальниці, принизливі прохання у видавництві, де він працював художником-ілюстратором, постійні лікарняні під глузування деяких колег.
 Син успадкував від матері не лише світло-русяве волосся й великі сірі очі, а й, на превеликий жаль, уроджений порок серця.
 Почалася багаторічна, багатостраждальна епопея: консиліуми, ліки із захмарними цінами, санаторії, складання екстерном іспитів у загальноосвітній і художній школах, академвідпустки в Академії образотворчого мистецтва, куди син пішов його слідами.
 Доводилося брати приватні замовлення, дрібні халтури, ночами змальовуючи на кухні у сигаретному диму нескінченні білі аркуші. Треба було якось виживати. Й вижили все ж таки!
 Як сильно змінився батько. Обличчя якесь жовте, борода зовсім сива, постійно покашлює.

    
— Тату, — тихо каже син, — ти б, може, кинув курити...

    — Нічого, хлопчику, операцію И (батько намагається грайливо посміхнутися, копіюючи Юрія Нікуліна, але виходить якась сумна гримаса) пройдемо, і кину, обов’язково кину. Я, до речі, останнім часом викурюю по три сигарети у день. Три — і крапка!
Син розуміє, що батько каже неправду. Він й тримається саме на сигаретах, та ще на каві, що у старенькому термосі завжди з ним у бувалій сумці разом із обов’язковим блокнотом й ретельно відточеними олівцями.
    
— Тату, — знов, після тривалої паузи, каже син, — я ось зараз багато думаю. Про тебе. Про себе...
    
— Й що ж ти придумав, хлопчику?

    — Тату, ти знаєш, у мене, мені здається, немає такого таланту, як у тебе...

    — Ну, що ж ти порівнюєш? Тобі — лише двадцять один. Двадцять один, ти розумієш?! Я у двадцять один ще олівець вчився правильно тримати у руці...
Позавчора йому показали кардіограму сина. Скільки їх він бачив вже за останній час!
 Зубці... Зубці життя. Якими зовсім іншими стають рядки поета, коли є не лише абстрактною метафорою:
    Смерть — 
это только равнины,
 Жизнь — 
холмы, холмы...
    — Хлопчику, повір мені, старому вовку, що сточив не один олівець, у тебе все гаразд із даром.
    Син грайливо дивиться на батька. Й у цьому погляді все ж таки більше ніжності, ніж грайливості.

    — Повір, хлопчику, я б ніколи не підштовхнув тебе на цей тяжкий шлях заради якихось особистих амбіцій, мовляв, чого сам не добився, син надолужить...

    — Тату, — посміхається син, — ти ж чудово знаєш, що у нас зараз два справжніх художники: у графіці — ти, у живопису — Анатолій Криволап. Й якщо Криволап лише після п’ятдесяти засвітився, спасибі, що не спився, й тепер його роботи за сотні тисяч доларів розхапуються, розмітаються на найкрутіших аукціонах, то ти, тату, вимушений був піднімати мене власними силами, розмінюючи свій талант на халтури, відмовляючись від поїздок на міжнародні конкурси, зрікаючись від особистого життя, та й від усього...


    У палату тихо заходить стрункий чорноволосий чоловік у салатовому медичному костюмі. Він уважно вдивляється ледь розкосими очима у зрозумілі лише йому лінії, що мерехтять зеленим світлом на дисплеї. Як дві краплі Кіану Рівз із «Матриці». Хірург, скальпель якого завтра торкнеться серця його сина. І його власного теж.
 Кіану Рівз, непомітно стискає плече батька й виходить з палати, шорхаючи бахилами.


    Вікно грає пурпурним світлом. Сутеніє.

    — Бачиш, який пурпурний тон, — нерішуче каже батько, намагаючись якось заповнити паузу.

    — Пур-пур, — підтакує син і посміхається, згадуючи улюблену харківську групу.

    На тумбочці, приставлений до стіни, стоїть картон: опустивши плечі, спиною до глядача сидить чоловік, біля ніг якого зім’ятою панчохою лежить саксофон. Графіка батька. Одна з ілюстрацій до «Переслідувача» Кортасара. А тепер — талісман сина. 
Прочинилися двері, й делікатно заглядає медсестра.

    Батько розуміє, що час іти. Він трохи стискає руку сина й мовчки підводиться. Зараз його зігнена фігура чимось нагадує самотнього саксофоніста.

    Син знає, що батько буде поруч. І сьогодні. І завтра. І завжди. 
Тепер вікно спалахує двома фарбами — світло-червоною й синьо-фіолетовою.
«Справжній Криволап, — посміхається він й заплющує очі. — Оригінал».

    Автор: Юрій Гундарєв
    17.08.2017 рік


    Прокоментувати
    Народний рейтинг -- | Рейтинг "Майстерень" -- | Самооцінка -